У нас сейчас полоса некоторого затишья. Порогов ждет донесений из батальонов. Иван Михеевич и Валерий корпят над немецкой картой, вымеряя путь от Маутхаузене до Мелька, где, по показаниям пленных охранников, находятся передовые посты советских войск. Мне приказано исполнять обязанность адъютанта…
В дверь стучат. Я выхожу. У порога — дрожащий эсэсовец, обершарфюрер. Грузный, с серым звероподобным лицом. Рядом — улыбающийся Васек с винтовкой. Тут же наш часовой-автоматчик.
— Принимайте, командование. Главный палач бункера, — не без гордости заявляет Васек.
— Rein! — почему-то с дрожью в голосе приказываю я эсэсовцу.
Обершарфюрер входит в кабинет. Порогов, чуть помедлив, кладет телефонную трубку на рычаг. У Ивана Михеевича сужаются глаза, и я вижу, как он бледнеет.
— Жаба, — тихо произносит он и встает, — свиделись все ж таки… Ребята, — вдруг не своим голосом, зазвеневшим и срывающимся, говорит Иван Михеевич, мелкими, быстрыми шагами подходя к эсэсовцу. — Он меня к потолку подтягивал, он, он, эта жаба, я его знаю…
Поднимается Валерий. Его лицо тоже бледнеет. Выходит из-за стола Порогов.
— Он, — повторяет Иван Михеевич, бледный и трепещущий, и с силой бьет по серому звероподобному лицу.
Эсэсовец начинает выть.
— Бей его, ребята! — выкрикивает Иван Михеевич. Ох, как я понимаю тебя, дорогой Иван Михеевич!
Я представляю себе, как пытали тебя здесь, в следственном отделе комендатуры, осенью 1942 года. «Бей его, ребята!» — кричишь ты, и я понимаю тебя: в эту минуту мы именно ребята — не майоры, не политические руководители подполья, не сержанты, — а просто ребята, просто пленные, хлебнувшие через край великого горя неволи…
Почувствуй теперь и ты, эсэсовский зверь, почувствуй и ты боль, и страх, и ужас перед близкой смертью. Мы не умеем пытать, не умеем выворачивать суставы и подтягивать на веревках к потолку, как это делал ты с Иваном Михеевичем и многими нашими товарищами. Но тебе сейчас тоже не сладко, ты воешь — мы тогда не выли! Сволочь звероподобная, вой, лижи наши деревянные башмаки, если тебе это нравится…
— Довольно! — тяжело дыша, приказывает Порогов. — Вон его… к черту!
— Raus! — ору я на эсэсовца… Я хорошо изучил эти команды: raus, rein, ab, los, auf — по-человечески они ведь с нами не разговаривали.
— К черту его! — открыв дверь, говорю я часовому-автоматчику…
Иван Михеевич, обливаясь водой, пьет. На его худом, костлявом лице лихорадочные пятна.
Верещит телефонный аппарат. Докладывает Белозерин.
Перестрелка продолжается.
— Через час буду у вас, — сдавленно говорит в трубку Порогов, его руки тоже трясутся. — Да. У Перова небольшая перестрелка. Что в лагере, спрашиваешь… Варим суп, кормим, перевязываем раненых, наводим порядок… Кто? Охранники? В бункер посадили. Штук пятьдесят. После разберемся, да… Держись. Все.
Входит усталый, с потным, грязным лицом полковник Шаншеев. Он налаживает противотанковую оборону: в каменоломне обнаружены брошенные немцами пушки.
— Садись, Митрофан Алексеевич, — приглашает его Порогов, — поешь сперва вот тутСнова стучат. Я вижу за дверью вооруженного винтовкой Иоганна и какую-то девушку.
— Любовница Цирайса. — по-немецки говорит Иоганн. — Вероятно, она знает, где прячется штандартенфюрер.
— Спасибо, Иоганн… Rein! — приказываю я любовнице коменданта.
Она входит — белокурая молодая женщина. У нее длинные, стройные ноги, голубые глаза. Порогов удивленно приподнимает брови.
— Любовница Цирайса, — докладываю я. — Вероятно, знает, где он прячется.
Порогов хмурится.
— Подай ей стул.
И Иван Михеевич хмурится. И полковник Шаншеев. Валерий опускает глаза.
Я подаю ей стул. Она садится. Она очень красива.
— Спроси ее, где Цирайс, — говорит Порогов. Я перевожу вопрос.
— Я не знаю, — отвечает она, спокойно отвечает и глядит на Порогова.
— Она не знает, — говорю я и все смотрю на нее и смотрю, черт бы ее побрал.
— Передай, что мы вынуждены будем ее расстрелять, если она не скажет, — говорит Порогов и хмурится.
И полковник Шаншеев хмурится, и Иван Михеевич, и Валерий.
— Вас расстреляют, если вы скроете местопребывание этого изверга, — произношу я с трудом. То, что я говорю, кажется мне чудовищным: у нее такие красивые глаза, такие золотые волосы… Но, конечно, придется расстрелять ее, если она не скажет, где Цирайс.
— Но я в самом деле не знаю, — отвечает женщина и опять глядит на Порогова, глядит с некоторым удивлением, как мне кажется.
— Не знает, — говорит Порогов, — или не хочет сказать… А, черт, что же с ней делать?
Я смотрю на хмурые, изможденные лица своих товарищей. Идет война. Мы ожесточены и ожесточены больше других, и мы не имеем права на жалость.
— Митрофан Алексеевич, ты из нас старший. Твое слово, — говорит Порогов.
— Спроси ее еще раз, — предлагает полковник Шаншеев.
— Я не знаю, — глядя спокойными, чистыми глазами на Порогова, в третий раз отвечает она.
Может быть, врет, может быть, не врет.
— Расстреляем, — говорит Порогов.
— Придется расстрелять, — говорит Шаншеев. Иван Михеевич тяжело вздыхает. Валерий, не поднимая глаз, молчит.