«Я старался внимательно всматриваться в настроение, в лицо митрополита Вениамина. Ему-то, думалось мне, больше всех других должен быть известен исход нашего процесса; ему приговор суда должен быть более грозным и тяжелым. Но, как я ни старался распознать что-либо в митрополите Вениамине, мне это не удавалось. Он оставался как будто прежним, каким-то окаменевшим в своем равнодушии ко всему и до бесчувственности спокойным. Мне только чудилось, что в этот день он был более спокоен и задумчиво-молчалив. Прежде он больше сидел и говорил с окружающими его, теперь он больше ходил».
Наши светочи, адаманты веры… Они были сделаны из такого же человеческого материала, как и мы все. И как мы все, они иногда оказывались слабыми в час испытаний, переживали, беспокоились, подобно протоиерею Чельцову, думали не так, как хотелось бы нам, чтобы думали наши святые. Только в отличие от нас у них всегда в нужный момент находилась сила, чтобы преодолеть свои беспокойства, свою слабость. И силу эту давала им вера.
Нарисованный Михаилом Чельцовым портрет митрополита Вениамина удивительно точен. Собственно говоря, дается тут даже не сам портрет, а описание барьера, который разделял 5 июля митрополита Вениамина и Михаила Чельцова. Равнодушие ко всему и бесчувственное спокойствие митрополита — это то, что видит Михаил Чельцов. Сам он внутренне еще не готов к смерти, и вид человека, уже приготовившегося перешагнуть рубеж земной жизни и жизни вечной, полностью отрешившегося от всех мирских забот и страхов, действительно производит впечатление окаменевшего равнодушия и бесчувственного спокойствия. Митрополит Вениамин уже не способен был беспокоиться о том, что беспокоило Чельцова, бояться того, чего тот боялся…
И как душеполезно, какой это великий урок для всех нас, что, не прибегая к лукавым фантазиям, можем увидеть мы нашего святого таким, каким он был на самом деле…
Из последнего предсмертного письма митрополита Вениамина мы знаем, что все его «бесчувствие и окаменелость» коснулись лишь обмирщвленной оболочки. До последних своих минут священномученик Вениамин оставался митрополитом и продолжал свое архиерейское служение. И предсмертное письмо его — великое слово архиерея к своей пастве…
«Трудно, тяжело страдать… — поучает нас владыка. — 'Ио по мере наших страданий избыточествует и утешение от Бога. Трудно переступить этот Рубикон, границу, и всецело предаться воле Божией. Когда это совершится, тогда человек избыточествует утешением, не чувствует самых тяжких страданий, полный среди страданий внутреннего покоя…»
Перечитывая заново тома со стенограммами процесса, я все время пытался представить себе, что думал, что чувствовал, что ощущал тогда владыка Вениамин. Градом сыпались бесчисленные обвинения, грязные оскорбления… Глубоко оскорбительной по своей сути была для митрополита и вся «защитительная» речь Я. С. Гуровича… Но ведь было и другое. И толпы людей у входа в Филармонию пели «Спаси, Господи, люди Твоя», и на самом процессе среди душной черноты и лжи иногда вдруг словно бы распахивалось окно, и чистый Божий свет струился тогда в заполненный чекистами и студентами Зиновьевского университета зал…
Так было, например, 22 июня, когда допрашивали студента богословских курсов Василия Кисилева… 26 апреля Василий Федорович зашел во Владимирскую церковь и был арестован там, потому что заплакал, увидев ободранную икону.
— Почему же вы все-таки плакали перед иконой? — спросил обвинитель Красиков.
— Я обиделся… — ответил Василий Кисилев. — Великая икона стоит на полу, ободрана.
— Как ободрана?
— Вероятно, когда снимали ризу, содрали краску.
— Может быть, когда снимали ризу, тогда и обнаружились недостатки? Ведь раньше рисовали так.
— Нет… — ответил Кисилев. — Лик должен быть на виду. Царапины были бы видны и под окладом…
— Вас утешала мысль, что серебро пошло на голодающих? — задал коварный вопрос обвинитель.
— Нисколько… — спокойно ответил Киси лев. — Об этом я не задумывался. Господь знает, куда идет серебро.
— Как Господь?! Почему вы говорите, что Господь?!
— Что Господь ни делает, он все знает… — ответил Кисилев.