Вера прочитала и «Хранителей», и «Две твердыни», и «Возвращение короля»… – не то чтоб она была в безумном восторге от этих всех хоббитов, гоблинов и эльфов, хотя все это было, безусловно, захватывающим… – когда Верка читала Толкиена, ей казалось, будто она говорит с Савельевым, будто
Вера любила стихи, но сама писала редко, будто бы боясь до конца раскрыться: строгие семейные нравы – привычка сдерживать эмоции, со всеми вытекающими… Родители – оба инженеры – снисходительно относились к ее увлечению поэзией; впрочем, она почти ничего им и не показывала, читая свои «опусы» изредка младшему брату, первокласснику: тот, ничего не понимая, въезжал в ритм, и говорил: «Крла-си-во», – безбожно картавя.
Вера взяла карандаш: «Хромаю тлеющей дорогой»… Но почему «хромаю» и почему – «тлеющей»? Потому что вчера ногу подвернула, а вот «тлеющей»… Какая разница… Больше она не думала – карандаш жонглировал буквами, как хотел:
Едва успела она поставить точку, как зазвонил телефон:
– Тебя Стела.
– Стелла, зачем? – тихо спросила Вера.
– Как
Стелла звонила, чтобы рассказать про «чудный семейный вечер»: мама, которая должна быть завтра в 12 на «Мосфильме», вынуждена идти с утра в школу, «чтобы это парнокопытное…». Верка остановила ее:
– Погоди, я что-то тебе скажу, – и прочитала новое стихотворение.
– Супер! – Стела захлопала в ладоши. – Если хочешь, я попробую сделать из него песню… А… ты это… кому?.. – и почти догадалась, уже презирая себя за бестактность.
– Так, никому. Просто. Не надо песни. Ладно, до завтра.
«Завтра» не замедлило наступить. Стеллина мать, Алла, вздыхала у зеркала, повязывая на шею шелковое кашне:
– Стеллка, ну, сколько ты меня изводить будешь? Хоть раз бы отец в школу сходил… Конечно, у него операции… А у меня – съемка, понимаешь? Моя красивая нехорошая девочка, ну почему ты так на меня похожа… – Алла еще раз вздохнула, подумав не вовремя, что через два года ей стукнет 40, и ужаснулась: «38 – еще ничего, но 40…»
В восемь они вышли из подъезда:
– Родила бы я тебя попозже, а? А то ведь – в 23… Была бы ты сейчас маленькая, отправилась бы на пятидневку – ни забот, ни хлопот. Ну зачем ты ей про этот «Лесной ландыш» сказала? Ты как математику сдавать собираешься, экстерном, что ли? Ты же ее не любишь, не знаешь… Ты же только гитару свою любишь, и кино. Как я… – Алла грустно посмотрела на дочь: та молчала. – И, вообще, – продолжала она, – сколько можно выпендриваться? Хоть школу закончи. А ведь твое «парнокопытное прямоходящее» или, как ты там ее называешь, не простит тебе свой дешевый запах! Ну что ты молчишь? – Алла остановилась.
– А что говорить, мам. Ты же у меня умница, придумай что-нибудь…
– Прямо как в анекдоте про нашего папу: дома не ночевал, придумай что-нибудь сама, говорит, ты же умница.
– Ма, ну не понимай буквально.
– Да ну тебя. Наш папа пахнет вечером не «Амарижем» с «Лесным ландышем», и даже не больницей, a Chanel № 19.
Просекаешь, котенок? А мне наплевать, наплевать… Развестись только некогда.
– Вы что, опять разводитесь? Вот это да!
– Не знаю, не спрашивай. И вообще, это тебя не касается.
– Ты же сама…
– Ничего не сама. Хватит, проехали. Дай воздуху глотнуть перед свиданием с твоей парнокопытной «Любовью»…
– Павловной.
– Слишком интеллигентное отчество!
Когда они подошли к школе, Алла поморщилась:
– Хоть бы другого цвета. Желтый дом какой-то…
– Ты совершенно права, ма. Желтый дом, а учительская – в кабинке № 6. В палате.
– Не цитируй, не порть воспитательный момент.
– ОК, ОК, ОК…
Вскоре Алла постучалась «в палату»; Стелла стояла чуть поодаль и видела, как плотоядно физрук поглядывает на ее мать.
Учительская кипела негодованием: «парнокопытное» оповестило директора и завуча «об инциденте»: те выражали бабскую солидарность и хвалили «Лесной ландыш», ругая неискренне «загнивающий Запад» и кошерный французский парфюм.