Сторож Кошечкин подал заявление с просьбой уволить его и запил: все последние дни его видят в пивбаре или около, пристает к любому и каждому, ловит автолюбителей из гаражного кооператива «Сигнал», канючит, сумасшедше тараща глаза: «Мертвая тень ходит по гаражам, синяя как ета бутылка, не поймашь — скрозь стенки, скрозь бетон проходит, моторы заводит, запчасти ворует, ткнешь палкой — пустота синяя, и хохочет вот так: «Кхи-кхи» — как бутылка пивная булькает, страхи, прости господи, поседел, ума решился на душевновредной работе, а жалованья не прибавляют, браток, угости по такому исключительному случаю пострадавшего». — И Кошечкин клянется, божится, падает на колени, плачет, уверяя, что в гаражном кооперативе «Сигнал» поселилась нечистая сила.
Забеспокоились наши «автики»: одни острят, другие просятся на ночное дежурство — изловить «мертвую тень», третьи молча меняют замки, навешивают двойные; кто-то, наверное Михаил Гарущенко, наляпал плакат с изображением синей бутылки на тонких пьяненьких ножках и лисьей головкой сторожа Кошечкина: внизу было написано: «Джинн плоти не имеет, зато и не трезвеет».
Вчера пришел председатель Журба Яков Иванович, разложил кооперативные бумаги, перечитал заявление Кошечкина, в котором, между прочим, пояснена причина увольнения: «…по собственному желанию, ввиду нервного расстройства на почве нарушения общественного порядка гаражей в ночное время неуловимой личностью из загробной жизни хотя последней по научным достижениям не должно иметься в наличии». Журба покачал белой головой, пробормотал про себя «не должно иметься в наличии», закурил ментоловую сигаретку из серебряного именного портсигара, медленно повернулся ко мне и, поняв, что я не заговорю первым, спросил:
— Максимилиан Гурьянович, ведь чертовщина какая-то. Вы-то видели хоть бы тень той мертвой тени?
Я ожидал этого вопроса, знал, зачем пришел в неурочное время председатель, и все-таки смутился. Как мне ответить? Рассказать, что гонялся за каким-то существом, действительно неуловимым, вроде бы фосфоресцирующим, непонятным, ускользающим и потому всерьез страшащим?.. Врет, конечно, Кошечкин — не заводит существо моторов, не проникает в гаражи (такого еще не хватало!), но бродит же кто-то темными ночами по внутреннему двору. Мне не померещилось, я трезв, с ясным сознанием, пусть и видел же одни раз. Было предчувствие: увижу, непременно увижу еще и еще… И все-таки решил промолчать. Пока промолчать. Чтобы не распалять чертовщину.
Далее между мной и председателем состоялся приблизительно такой разговор:
Ж у р б а. Молчите, Максимилиан Гурьянович, не видели, не примечали, значит. Так я и полагал. Пьянство все это, кошмар алкогольный. Надо бы давно уволить Кошечкина, собирался, да жаль было — человек, беспризорный к тому же. Дождались. Теперь и сторожа не наймешь: болтает Кошечкин, стращает, а пенсионеры — народ мнительный, осторожный. В мертвую тень едва ли поверят, зато в бандитизм — пожалуйста. Как прокаженным стал наш «Сигнал». Вот уж чего не ожидал в своей немалой жизни.
Я. Уладим как-нибудь, Яков Иванович, поищу, поспрашиваю знакомых стариков.
Ж у р б а. Придется вам в ночное время подежурить. Днем буду сам наведываться, да и бывают люди в гаражах.
Я. Подежурю. Интересно мне. Надо проверить.
Ж у р б а. Неужели хоть немного верите в болтовню Кошечкина?
Я. Как сказать… Может, кто запоры щупает…
Ж у р б а. У нас невозможно вывести машину! Через крышу — так надо подгонять кран, сторожа снять надо… Мысли последней я не допускаю: у вас телефон, кабель подземный, звоните при малейшем подозрении — мне, в милицию.
Я. Не волнуйтесь, Яков Иванович, я не очень пуглив, не подам заявления, со мной не случится беды, уверяю вас.
Ж у р б а (несколько повеселев, щелкнув по портсигару жестким ногтем). Пожилые мы с вами люди, чего только не пережили, а жизнь все нам загадки загадывает. И самое неприятное — неизвестность. Вот вы, например, сказали, что не уволитесь вслед за Кошечкиным, — и я уже тверже стою на земле, увереннее чувствую себя как председатель, хоть сами понимаете: могу и отказаться начальствовать, есть помоложе члены кооператива… Но не о том речь. Человек боится неясности, неизвестности. Возьмем фронт, войну для большей наглядности. Тут мы — там немцы. Если разведка хорошая, если я знаю о неприятеле почти все — численность, технику, огневые точки, перемещения, — я спокоен, никакой бой мне не страшен, даже пусть у немца двойное превосходство. Моя уверенность передается бойцам, я откровенен с ними, они верят мне. Если атакуем — знаем кого, если обороняемся — знаем их силы. А возьмите другую обстановку: у вас хорошо обученная и оснащенная часть, вы прибыли на передовую, но что там, за нейтральной полосой, где врылся противник, вы имеете самое туманное представление. Разведка никуда не годится, посылаете — не возвращается, из штаба — никаких данных… Вот это страх. Я переживал такое. И бойцы чувствуют твою растерянность прямо-таки телепатически. Побудь в таком состоянии долгое время — от налета ночного патруля твои обученные и оснащенные бойцы разбегутся. И не очень виноваты будут: морально как бы разложились. Так во всем: неуверенность, неизвестность делают из человека полчеловека — духовно, даже, скажу, физически… (Журба помолчал минуту, но, заметив мое терпеливое внимание, решил продолжить.) Служил у меня в полку, уже после войны, старший лейтенант Родимов, командовал ротой, образованный, умный офицер, разрядник по классической борьбе. Стояли мы тогда в Улан-Удэ, а за год перед этим он привез молоденькую жену из Саратова, волжанином был сам; ну привоз — хорошо, вроде свадьбы что-то устроили, хоть и бедновато тогда жилось, я с супругой присутствовал, поздравили, как полагается. Служи, обзаводись семьей, приучай новую офицерскую жену к гарнизонной особой жизни. Но тут вскоре и повалилось все из рук у моего примерного Родимова: в часть является, едва ноги волоча: не то не выспался, не то с похмелья, приказы слушает — глаза в пол, как нашкодивший ученик, рота по успеваемости сошла на последнее место. Вызываю — молчит, обещает исправиться, и все продолжается по-прежнему. Не могу сказать, чтобы Родимов был первостатейным служакой, в казарме еще соблюдал уставы, а на учениях сам превращался в рядового, ел кашу из одного котелка, солдат называл по именам, анекдотики слушал и сам рассказывал, зато все задачи его рота выполняла на отлично. Был тяжелейший случай. По приказу командующего мою часть внезапно на бронетранспортерах перебросили за сто километров от места начала учений, а его рота, стоявшая в соседнем поселке, осталась, не было времени послать за нею машины, ни минуты, да и забыл я о ней в переполохе. Минус, конечно, мне. Прибыла часть на новое место дислокации, ночь, слякоть осенняя, связался я с Родимовым, сообщаю ему — вот так, старший лейтенант, забыл я тебя, доложу сейчас об этом командующему, будь что будет… Он помолчал этак с полминуты, не больше, и спокойно говорит: «Товарищ полковник, к утру я буду в расположении части». — «Как, — спрашиваю, — каким способом?» — «Пока не знаю, но буду». И что вы думаете? По реке сплавился на барже — погрузил солдат и технику на безнадзорную баржу у какой-то пристани — да марш-бросок потом в десять километров совершил. В семь утра доложил мне: «По вашему приказанию рота прибыла». Я, знаете ли, обнял его и едва не прослезился. После учений, правда, пришлось баржу доставлять на место, извиняться перед портовиками, неустойку платить, Родимову выговор записать, но… на войне как на войне, хоть и были учения. Уверен, не найди Родимов плавсредства — солдаты на бревнах, досках, плотах добрались бы: так они любили своего командира. Прощал я ему, хоть не всегда мне нравилось такое сердечное братание. Вдруг вылетят у старшего лейтенанта, да еще в казарме, словечки: «Вася, вызови старшину». Признавал в нем талант. И тут, повторяю, рухнула у моего Родимова служба. Я уже хотел в госпиталь его отправить, психическое состояние проверить, да как-то супруга моя говорит: «А женушка Родимова погуливает, с артистом городским любовь у нее». Рассердился я — хуже нет сплетен в гарнизоне, где каждый каждому сосед, сослуживец, друг или подруга, — а потом думаю: надо бы проверить. Да как?.. Личная жизнь… И солдат срочной службы имеет право на неприкосновенность личной жизни. Собрал я женсовет, побеседовал, попросил осторожно поговорить с женой Родимова. Одним словом, чтобы длинно не рассказывать, ничего толком не выяснилось: ходила она в городскую театральную студию (и в Саратове, говорит, была студийкой), иногда ее провожал заслуженный артист, режиссер, иногда задерживалась допоздна… Прекратить занятия отказалась — мечта, артисткой хочет стать, — старший лейтенант Родимов, человек волевой в жизни и службе, тоже не мог настоять: любил ее. Любил и не верил. Вот она, страшная неясность. В данном случае — и впереди туман, и тыл ненадежный; для офицера — особенная беда, мало у него возможности менять подруг жизни, особенно в дальних гарнизонах. Так и пошло. Слухи, разговорчики. Служба для Родимова превратилась в службишку, опустился, попивать начал, спорт забросил, подрался в ресторане… Года через полтора демобилизовался. Увез куда-то свою артистку. Помнится, пришел проститься. Гляжу — нету прежнего старшего лейтенанта, офицера Родимова, моего любимца. Чуть не заплакал я. Спрашиваю: веришь ли ты ей? Неопределенно покивал, улыбнулся жалко, с этим и уехал. Исчез. Ничего больше о нем не слышал. А как подумаю — му́ку его переживаю. Все может преодолеть человек, на смерть пойдет и человеком останется. Неясность, смута душевная — вот: его страшный враг.
Я. Это вы очень точно определили, Яков Иванович. Тут некая философия: лучше лес до небес, чем в душе малый бес. Жаль вашего Родимова, очень захотелось узнать мне — что с ним, где, как живет? Редкой натуры человек, может, истинно человеческой, для таких планета наша еще «мало оборудована». Кошечкин — иное дело, хотя тоже страдающая, замутненная душа. С чего — не выведаешь, не расскажет, да и помнит теперь едва ли… Упал камень в ручей, перегородил его намертво, вода пробила другое русло, минули годы, подними сейчас камень, а вода не спрямит путь, забыла прежнее русло… Так и Кошечкин этот. А тут еще видения всякие.
Ж у р б а. Вот вы опять, Максимилиан Гурьянович. Может, подежурить мне с вами?
Я. Ни в коем случае, вам своих забот хватает.
Ж у р б а. Ну, спасибо за беседу. Все собираюсь пригласить вас к себе, за чаем или стаканчиком сухого винца обсудить проблемы жизни. Малопонятный вы все-таки для меня, а я — солдат, люблю ясность, сам загадками никого не удивляю.
Он выпрямился, оправил плащ защитного цвета, добротный, полковничий, лишь без погон, и эти движения, четкие, строгие, ставшие частью натуры за долгие годы службы, отделили его от только что мирно и дружески длившейся беседы со мной, «образованным человеком», но всего-навсего сторожем, он не подал руки — жал руку обычно при встрече — и, как бы оставив после себя больше строгости для порядка, молодо повернувшись, удалился за дверь; мимо окна прошагал, помахивая перчатками в такт шагам, рослый, сухой, уверенный, проживший очень правильную, полезную, нужную жизнь и продолжающий трудиться, служить, начальствовать, потому что кому-то же надо следить за порядком в таком стихийном коллективе, как добровольный гаражный кооператив, да и привычка — дело не пустячное: пусть канительно, хлопотно, порой скандально, зато — пост, высота, положение; хоть и невелики, а душа спокойна, в пожилые годы она и такой службе рада.
Так я понял при этой встрече председателя Журбу. И задал себе вопрос: нравится ли он мне? Или другой, подобный ему человек? Без колебаний, сомнений, угрызений? Не интереснее ли старший лейтенант Родимов, его любимец? Может, и любил он его за то, чего ему ощутительно не хватало в собственной натуре?.. Присмотрюсь к Журбе, подумаю об этом.