Тяжеловатая, разомлевшая на кухне хозяйка пришла не сразу, наверняка почувствовала в бодрой перемене Федора Афанасьевича угрозу мирному воскресенью и, появившись наконец, остановилась в дверях, словно бы опасаясь подойти близко к неистово завеселившемуся мужу.
— Ну? — хмыкнула она, уперлась пухлым плечом в косяк, провела ладошкой по темным, с седыми блестками волосам, глядя опасливо из-под напухших век, и Федор Афанасьевич не смог сказать ей сразу о снегоходе, своем обещании ребятам. Внезапная жалость к «Мамане» — так он звал жену все долгие годы, чуть ли не со дня свадьбы — расслабила его, в глазах непривычно завлажнело, пришлось отвернуться, достать папироску.
Мгновенно, как это часто стало случаться, припомнилась Федору Афанасьевичу прожитая жизнь, и не вообще, а с Маманей. Она ждала его три года, пока он воевал, вернулся, прихрамывая, в потной гимнастерке, кирзовых сапогах, на свадьбу отец подарил пиджак, брюки, начали семейную жизнь «с нуля», как теперь говорят. Была Маманя худенькая, проворная, работала медсестрой, окончила медтехникум, а он заочно педагогический. И легко так, разумно и весело летали годы, дети, работа не были в тягость, незаметно, почти без болезней подступила старость — хорошо, что незаметно! — и ребята, сын и дочь, выросли вроде бы добрыми, разумными, Маманя стала пенсионеркой, уже три года «отдыхает на кухне», как она иногда шутит. Кухня — да, надоедает. Но каждое лето Федор Афанасьевич, подладив старый «Москвичок», вывозит семью в Крым. Там, на ракушечно-белой Арабатской стрелке, они ставят палатку, живут «дикарями», ловят бычков, купаются, загорают. Ездили и прошлым летом. Пожалуй, в последний раз всей семьей. Сын студент, дочь кончает десятый класс, будет поступать куда-нибудь, пока не решила. Захочется ли им вдвоем, ему и Мамане, ехать на Арабатскую?.. Но суть, главная суть не в этом. Он, к своим шестидесяти годам, сохранил интерес — автолюбитель, машины, изобретательство; она, оставив работу, перешла в домохозяйки, занялась детьми, домом, потребовала взять огородный участок, везде успевала, хоть и утомлялась, и хотела видеть всех вместе. А дети уходят, это Маманя поняла наконец, зато с большей ревностью стала держать около себя Федора Афанасьевича: гараж, автомобиль означали для нее одинокие дни. Вот и сейчас, стоя в дверях, она, повторив свое строгое «Ну?», спросила уже не так хмуро, почувствовав смущение мужа:
— В гараж пойдешь?
Он живо подхватился, уловив ее минутное смягчение, подошел, погладил ей плечо, поцеловал в зарозовевшую щеку, отступил на шаг, сокрушенно и растерянно развел руки, — мол, сама видишь, поставлен в исключительно безвыходное положение, — проговорил, стараясь внушить жене особенный смысл каждого своего слова:
— Обещал… ребятам… снегоход. Не могу… обмануть.
Маманя молча повернулась, ушла на кухню. Через минуту оттуда послышалось:
— Обедать-то приходи.
— Приду, приду! Как же, обедать надо вовремя, — соглашался Федор Афанасьевич, проворно одеваясь. — И учеников я наставляю, чтобы все вовремя.
— Учеников-то учишь…
«Вовремя, все вовремя надо, — приговаривал преподаватель труда, великий автолюб Качуров, и шагал по морозцу к автобусной остановке. — Ты права, Маманя, ну совершенно права. Тебе бы министром здравоохранения быть, или президентом, или самим боженькой всемогущим. Только людишек ты превратила бы в муравьишек, а?.. Ба-а-льшую муравьиную кучу они бы натаскали, не зная для чего, потому что все вовремя, вовремя… — Качуров засмеялся счастливо, радуясь снегу, солнцу, сверкающим окнами белым домам, и застыдился своей мальчишеской радости от полученной свободы. — Нет, Маманя, ты хорошая, всю жизнь труженица, я люблю тебя, просто не могу, не умею сидеть дома, отдыхать, как другие, порядочные, вовремя просыпаться, обедать, по расписанию ходить в туалет…»
Интернат был на окраине, в роще; под косогором текла речка, за ней — луга до самого черного ельника, свежезеленые летом, слепяще снежные зимой. Спальный корпус, учебные классы, мастерские, подсобное хозяйство — парники, огород, сад; грузовик, трактор «Беларусь», старый пегий конь Саврас… Двадцать с лишним лет ездил, ходил сюда Качуров учить интернатских, а значит, полубездомных и бездомных детей главному на земле — полезному для людей труду. И не утомился, и не разлюбил свою работу, и помнит почти каждого из многих сотен, кому давал в руки молоток и зубило, подводил к токарному станку, сажал за руль автомобиля. Пишут ему теперь герои труда, летчики, врачи; пишут и два зека с Дальнего Востока, передовиками стали в исправительных колониях, обещают навсегда исправиться. Есть и алкоголик один, здесь, в городе, талантливый художник, а пропащая душа. Печалит он Качурова, да что же, жизнь как жизнь, не всякому быть героем.