Настоящий идальго никогда и нигде не должен бежать, так вот. Не мальчишка – бесёныш. Интересно, чья же на самом деле в нём кровь? Кожа смуглая, а глаза – льдинки, сине-серые, дерзкие. Ростом едва по грудь, тощенький, но тело – сплошь перевитые мышцы, идёт – будто ничего не весит, как пушинку себя от земли отталкивает. А быстрый – не поверишь. Жаль только, в плечах силы настоящей у него нет. Нет размаха. Но ему и не нужно – была бы сталь настоящая, острая. Да он и сам понимает. Минутку улучил, глядишь: сидит, брусочком по клинку елозит. И не испортит, кромку не собьёт – точный глаз. Может, и вправду стоило поучить его кузнечному ремеслу? Правда, в здешних краях кузнецы не в почёте. Не для благородных занятие – в саже и копоти молотком махать. А мальчишку чуть поддень насчёт родословной, в которой сам то и дело путается, – сразу за саблю. Может, и сам верит. Пришёл босиком, в драной рубахе, полумёртвый от голода – но в шапке и с хорошей, дорогой саблей на перевязи.
Странно всё-таки, что приходят под руку именно такие – неприкаянные, бродяжки и несчастливцы, а то и вовсе безумцы. Иные – настоящие чудовища, пострашнее нынешнего Мятещи, а другие – блаженненькие, с пригоршней песенок в голове и битой виолкой под мышкою. Много приходит. Приходят, конечно, и настоящие головорезы, тянутся на запах золота. Некоторые быстро удирают, часто – не дождавшись ни добычи, ни платы. Некоторые остаются и быстро гибнут, не только в стычках, а от нелепого, невероятного даже случая. Доска проломится на причале, конь вдруг понесёт и бросит на камни. Или ткнёт стрела в руку, царапина едва заметная – а к вечеру всё посинеет и опухнет. Назавтра приходят непонятно откуда хитрые, мутноглазые – то ли купчишки, то ли костемётчики из харчевни, мастаки раздеть простака, и требуют меч умершего и его коня за долги.
Судьба словно стиснула в кулак всех вокруг. Кто окажется в ладони, будет жить. Кто попадёт между пальцами – канет в текучее время, истлеет и сгинет. Злая удача. Кто первым сказал это? Старый колдун, умерший в доме среди белых деревьев с листвой, чей запах уже исчез из памяти? Или полупьяный валит, умерший в снегу?
Снег тоже ушёл из живой памяти. Можно вспомнить сотни слов, обозначающих его. Но от них не будет нечаянного холода на ладонях, мягкого хруста под кожей сапог. И обманного, обволакивающего тепла, лжи, обнимающей плечи и тянущей на ту сторону, в мёртвые залы Холоднолицей.
Она насмехалась, звенела серым льдом. Звала танцевать. Потому Инги не умер в метели, плясавшей над камнями Трондхайма, на поле, где люди кромсали и грызли друг друга, барахтаясь по пояс в снегу. Потому проклял её и встал, когда ночь смешала небо и землю, сбросил с себя гору снега, побрёл, слушая ветер. И услышал в нём стон.
Мятеща оставил на том поле половину лица и всю душу. После того Инги много раз жалел, что не дал ему умереть, вытащил его, уже шагнувшего за порог ледяного зала. А может, вытащила его как раз Она, та, которой он оставил в залог знак нового бога? Она взяла недёшево и с Инги. Воистину, злая удача: тогда немногие спасли всех, вырвали у зимы победу и землю, но Инги, так и не ставшему ярлом, радости победа не дала. Месяц его тело было черней, чем у рабов-зинджей. Распухло, мёртвая кожа обваливалась лохмотьями. Пожалуй, Инги выглядел страшнее Мятещи, лишившегося левой щеки, уха и носа. Опухоль сошла чёрной водой, на месте умершей кожи родилась новая, толстая и белая, но когда Инги, радуясь спасению, выглянул за дверь – первое же прикосновение снега обожгло кожу пламенем. Она раскраснелась, пошла волдырями – а потом будто налили в кости горячего свинца.
Вот так и случилось, что могучий Ингвар Рагнарссон, кровью и сталью вырвавший у истерзанной усобицами Норвегии землю прадедов, еще до первой осени сбежал с отвоёванной земли, кусая от ярости губы, ёжась на ветру. Те, кого кормил жизнями, снова посмеялись над ним. По сравнению с этим Мятещино безумие – сущий пустяк. Всего-то убить хоть что-нибудь теплокровное, ощутить под пальцами живое, перестающее быть живым, – разве большая плата за рассудок, за возможность целый день говорить и понимать сказанное? Правда, на кораблях, когда не осталось пленников и за весь день не смогли поймать ни единой чайки, дело обернулось скверно. Очень скверно.
Инги вздохнул – и снова услышал шаги снизу – лёгкие, пританцовывающие. Неугомонный мальчишка. Думает, никто не смотрит на благороднейшего из благородных правнуков кастеляна, и можно, высунув от сосредоточенности язык, попрыгать с камня на камень.
Инги даже левый глаз чуть приоткрыл, подсмотреть. Так и есть.
– Господин, господин! – заголосил Хуан, ничуть не запыхавшийся от крутого подъёма. – Я им сказал, и они разошлись все. А можно мне с вами?
– Так я же разрешил тебе. Раз разрешил, значит, пойдём. Только ты сперва ещё исполни, что я скажу.
– Исполню!
– Посчитай до дюжины дюжин.
– По-кастильски? – Голос Хуана задрожал.
– По-арабски.
– Вахид, иснан, саляса… саляса, ар… арбаи, нет, арба… господин, я не…
– Считай! – приказал Инги и снова закрыл глаза.