— Но, Вождь, это же великолепно. — Чужестранная длань правосудия с ее головоломками, линчеваньями и безупречными жилищами приподнялась с чела Феге-ляйна, и жесткая курья пена стала подаваться с большею легкостью.
— Об одном дурне беспокоиться меньше хотя бы. А к завтрему у нас уже будет наша публика, провозглашенная и подведенная к присяге, все до единого включены всего лишь словом, истинным усилием, в движение, которое их спасет. Выведенные на чистую воду, болваны беспомощны.
— Ах, да, — произнес Фегеляйн.
Штумпфегль сарай ненавидел так, что ему некогда было участвовать в нашей беседе. Аромат улетевших птиц, зловоние казались ему селом, он же предназначен был городу, фабрике с машинами. «Птицы так мочатся, — думал он, — что это вредно для здоровья и нереально, если не считать запаха».
— Успех почти у нас в руках.
Наконец сарай почти совсем очистился, осталось лишь несколько плюх и, быстро побеливши стены, они втащили пресс, скрепкошвейку, валики и стопы дешевой бумаги. Мы втроем, заляпанные побелкой, озарились и устали. Штумпфегль стоял у приемного стола, Фегеляйн — у стола подачи, а я, Вождь, наборщик, ставил в верстатку символы, слова нового голоса. Сочинял свое послание я по ходу дела, пинцетом ставя литеры на место, готовя первое свое послание, создавая на наборной верстатке новое слово. Набор впал на место, движок прочихался, заполнив сарай парами украденного бензина. Я писал, пока люди мои ждали у печатного станка, и воззвание вспыхивало на закопченном черном шрифте:
Покамест вы разглагольствовали и рассуждали о Демократии, пока клеймили и распинали континентальную Европу своими идеологиями, Германия поднялась. Мы провозглашаем, что посреди обломков, оставшихся на вашем пути, существует и благородный национальный дух — дух, благоприятный для объединения мира и ядовитый для капиталистических государств. Восстание германского народа и его восстановление более не стоит под вопросом — земля, тевтонская земля, рожает сильнейшую из рас, тевтонскую расу.
Мы платим дань душе Кромуэлла первой войны, кто, осознав власть готов и презревши ослабленную Англию, подстегнул Германскую Техническую Революцию. Это по его вдохновленью Восток достославно маячит впереди, и на его кредо тевтонские холмы и леса выработают своего Сына Родины.
Из руин Афин вздымаются шпили Берлина.
Я отложил щипчики. Без единого слова, но весь подрагивая от воодушевленья, Фегеляйн установил верстатку на место, и станок заворчал громче. Штумпфегль глядел, бесстрастно, как листы — едва разборчивые — начали спадать перышками на приемный стол. Берлин я вообще-то никогда не видел.
Мадам Снеж услышала, как в сарае завозились животные, услышала чуждый лязг, тревожащий ночь.
— Ах, бедолага, — сказала она, глядя на спящего сына Кайзера, — они опять явились за тобою. — Но Баламир не понял.
Сын Мадам Снеж вымученно опустил себя обратно в постель, очень даже бодрствуя и взбудораженный усилием по подъему, одна нога, часть ноги, прямо вверх, таща, как если б она знала обратный путь вверх по лестнице. Лицо актрисы, такое ж яркое, как и у капельдинерши, шмыгало носом и вздрагивало, с улыбкою на устах, в темноте. Он натянул покрывала поверх ночной рубашки, костыли прислонил к кровати. Жена сопела не так тяжело, чтобы ему мешать. С застывшим наслажденьем вспомнил он ту ночь в сарае за пансионом и провинциальную девицу с косичками, хорошенькую, просто загляденье. Она потеряла в сарае штанишки и бросила их там, когда старая Мадам позвала, и пришлось им спасаться бегством. Поздней ночью думал он о том, до чего это восхитительно — юбка, а под нею нет штанишек.
«Мне так не было, — думал он, не забывая и Герцога с ребенком, — с той поездки на неотложке через четыре недели после того, как потерял ногу. Тогда машину трясло, сказал водитель. Сегодня ночью, должно быть, это оттого, что прыгал вверх и вниз по лестнице».