Он слушал, сам говорил мало и, поскольку ей было уже под сорок, без особого труда подавлял желание обнять и приголубить свою побитую жизнью дочь — подавлял, думалось ему, примерно так же, как она подавляет желание приласкать шестилетнего малыша, который никак не научится читать. Целиком унаследовав неспокойный нрав Айрис, Лиза была лишена ее властной силы, и полноценно жить ради других (неисправимый альтруизм был проклятием Лизы) ей мешало то, что как учительница она постоянно была на грани истощения. А еще, как правило, и бойфренд, с которым приходилось нянчиться, на которого она щедро тратила свою доброту, ради которого выворачивалась наизнанку и которому ее незапятнанная этическая девственность рано или поздно невыносимо приедалась. Лиза вечно была нравственно вовлечена во что-то с головой — слишком чувствительная, чтобы отказать нуждающемуся, и недостаточно сильная, чтобы трезво оценить свои возможности. Вот почему он знал, что она никогда не уйдет из программы «Чтение для отстающих», и вот почему отцовская гордость, которую он ощущал, была не только отягощена страхом, но и временами окрашена раздражением — чуть ли не презрением даже.
— Класс — тридцать детей, это тридцать разных начальных уровней и тридцать вариантов жизненного опыта, а ты изволь добиться, чтоб все это работало, — объясняла она ему. — Три десятка характеров, три десятка историй жизни, три десятка путей усвоения материала. Это масса организационных усилий, масса бумажной работы, масса всего на свете. Но это ничто по сравнению с теперешним. Конечно, даже сейчас бывают дни, когда я думаю: «Сегодня справилась», но чаще всего мне в окно хочется выпрыгнуть. Все время мучат сомнения — гожусь я для этой программы или нет. Потому что я, к твоему сведению, бескомпромиссная. Хочу работать как следует, а как следует не выходит: каждый ребенок — особый случай, и случай по-своему безнадежный, а я что-то должна со всем этим делать. Конечно, любому учителю приходится биться с теми, кто не усваивает. Но как быть с нечитающими? Вдумайся — не может научиться читать. Это трудно, папа. Душой попадаешь в какой-то капкан.
Лиза, которой до всего есть дело, чья добросовестность безгранична, для кого жить — значит помогать. Беззаветно верная своим иллюзиям, идеалистка до мозга костей. Позвонить Лизе, сказал он себе, и думать не думая, что его святая глупышка дочь ответит ему таким тоном — стальным, неприязненным.
— Что с тобой? Голос какой-то не такой.
— Со мной все в порядке, — отрезала она.
— Что случилось, Лиза?
— Ничего.
— Как летняя школа? Как работается?
— Нормально.
— Как Джош? (Нынешний бойфренд.)
— Нормально.
— А детишки твои? Как тот малыш, что был не в ладах с буквой «н»? Перешел на десятый уровень? А у самого-то имя — сплошные «н». Эрнандо.
— Все в порядке.
Он спросил — легко, без нажима:
— Узнать, как мои дела, у тебя желания нет?
— Я знаю, как твои дела.
— Знаешь?
Молчание.
— Что тебя грызет, роднуля моя?
— Ничего.
Это «ничего», второе за разговор, ясно означало: «Давай-ка роднулю побоку».
Что-то происходило — что-то невероятное. Кто ей сказал? И
И в этот-то миг, когда ее «ничего» стало излучать во все стороны свой ужасный смысл, Коулмен увидел на дороге крадущийся пикап: проедет чуть-чуть, притормозит, очень медленно двинется дальше, опять притормозит… Вытянув шею, чтобы побольше высмотреть, Коулмен вскочил и не слишком решительно побежал по выкошенной лужайке, а потом закричал на бегу: «Эй, вы! Что там затеяли? Стойте!» Но пикап быстро набрал скорость и скрылся раньше, чем Коулмен успел приблизиться и засечь какие-нибудь приметы машины или водителя. Он не умел различать марки пикапов и не понял даже, старый автомобиль или новый; все, с чем он остался, — это был цвет, неопределенно-серый.
А в телефонной трубке было глухо. Побежав через лужайку, он, видно, случайно нажал отбой. Или Лиза бросила трубку. Когда он набрал снова, ответил мужской голос.
— Это Джош? — спросил Коулмен.
— Да.
— Это Коулмен Силк, отец Лизы.
После паузы мужчина сказал:
— Лиза не хочет разговаривать.
И повесил трубку.