Вещь Римского-Корсакова была мелодичной сказкой для гобоев и флейт, чья сладость неотразимо подействовала на слушателей, и когда оркестр ее доиграл, аплодисменты престарелой публики хлынули как некая волна невинности. Музыканты высветили самое юное и невинное из человеческих стремлений — неистребимую тягу к тому, чего нет и быть не может. Так, по крайней мере, я думал, глядя на моего знакомого и его возлюбленную и, вопреки представлению, возникшему у меня после прекращения встреч с Коулменом, не находя в них ничего необычного, ничего, отделяющего их от остального мира. Они казались людьми вполне воздержанными — особенно Фауни, чье скульптурное лицо типичной янки наводило на мысль об узкой комнате с окнами, но без двери. Вот уж не скажешь, что они в контрах с жизнью, — ничего атакующего, ничего оборонительного. Окажись Фауни здесь одна, она, может быть, и не вела бы себя так естественно и непринужденно, но рядом с Коулменом она производила впечатление полного соответствия как окружению, так и человеку, с которым пришла. Они выглядели отнюдь не парой отчаянных голов — скорее парой, достигшей внутреннего возвышенно-сосредоточенного спокойствия и совершенно равнодушной к тому, какие ощущения и фантазии она может рождать в людях, будь то в Беркширском округе или где бы то ни было еще.
Инструктировал ли он Фауни о том, как ей следует себя вести? Если да, то слушала ли она его? Нужен ли был вообще инструктаж? И почему он решил привезти ее в Танглвуд? Просто захотел послушать музыку? Или захотел, чтобы она послушала и увидела живых музыкантов? Под эгидой Афродиты, в облике Пигмалиона бывший профессор античной словесности привез злостную нарушительницу всех канонов в благословенный танглвудский край, чтобы оживить ее как цивилизованную, культурную Галатею? Неужели Коулмен взялся ее образовывать, влиять на нее, спасать от трагической необычности? Неужели Танглвуд — первый шаг сбившихся с пути к чему-то относительно приемлемому? Зачем так скоро? Зачем вообще? Зачем, если все, что они вместе переживали и чем вместе были, родилось от подземных, тайных, грубых начал? Надо ли превращать этот союз в нечто более или менее нормальное, надо ли даже пытаться, надо ли выходить в свет подобием "четы"? Публичность может уменьшить накал — не этого ли они хотят? Не этого ли
В антракте, когда на сцену покатили рояль для Второго фортепьянного концерта Прокофьева, они не встали размяться и походить — соответственно, и я остался на месте. Под навесом было чуточку прохладно, скорее по-осеннему, чем по-летнему, хотя солнце, ярко освещая громадную лужайку, от души грело тех, кто предпочитал наслаждаться музыкой, сидя снаружи, — главным образом молодые парочки, мамаш с детишками и семьи, расположившиеся на пикник и уже вынимавшие из корзин съестное. За три ряда от меня Коулмен, слегка наклонив голову к Фауни, что-то тихо и серьезно ей говорил — что именно, я, естественно, не знал.
Потому что мы вообще ни о чем не имеем понятия — разве не так?
Слушатели начали возвращаться на места, а мне тем временем на манер мультфильма представилась некая смертельная болезнь, неведомо ни для кого делающая свое дело внутри каждого из нас без исключения: под бейсболками закупориваются мозговые сосуды, под седым перманентом растут злокачественные опухоли, органы дают осечки, атрофируются, отмирают, сотни миллионов зловредных клеток тайно тащат всех собравшихся к неминуемой катастрофе. Я не мог остановиться. Грандиозная казнь по имени Смерть, не щадящая никого. Оркестр, публика, дирижер, помощники, ласточки, вьюрки — вообразить количество в одном Танглвуде между нашим временем и, скажем, 4000 годом. Потом умножить на все мироздание. Бесконечная гибель. Что за идея! Что за маньяк это придумал? И однако же — какой чудесный сегодня день, не день, а подарок, безупречно ласковый день в массачусетском местечке, предназначенном для отдыха, в местечке, ласковей и приятней которого, кажется, не может быть на земле.