Так писал Бёрне несколько лет спустя в соденском «Дневнике», вспоминая о своем первом пребывании в Париже. Действительно, после удушливой атмосферы, водворившейся в Германии вслед за обнародованием знаменитых карлсбадских постановлений, после грубого произвола следственных комиссий с их инквизиционными приемами, даже Франция Людовика XVIII должна была показаться немецкому публицисту страною свободы. С веселым юмором он рассказывает о том, как, приехав в Париж в 10 часов утра, без всякого багажа, он, точно вырвавшийся на волю узник, бегал целый день по городу, из Пале-Рояля в Тюльери, из Тюльери на Вандомскую площадь, на бульвар, и только наступившие сумерки напомнили ему о том, что у него еще не было приюта на ночь. Необыкновенная вежливость и деликатность французов приводили его в восторг. Бёрне с удивлением рассказывает, как хозяин гостиницы, в которой он остановился без багажа, узнав из газет, что он приехал как политический беглец, предложил ему весь свой дом, свой стол, даже кошелек и согласился принять от него плату только тогда, когда убедился, что он – человек со средствами. Единственное, что раздражало Бёрне в Париже – это были его соотечественники, поспешившие навестить его сейчас же по приезде и считавшие нужным в его присутствии проливать слезы соболезнования над страданиями «любезного отечества». «Я охотно задушил бы этих мошенников», – восклицает по этому поводу Бёрне, которому притворство и фальшивый либерализм были еще ненавистнее, чем полный политический индифферентизм.
Приезд известного политического писателя не мог остаться незамеченным. В продолжение 14 дней парижские газеты всех партий были наполнены толками о Бёрне, знакомили публику с его деятельностью, приводили выдержки из «Весов» и «Полета времени». Некоторые французские газеты просили его сотрудничества, и Бёрне, совершенно не привыкший в своем отечестве к такому вниманию публики к ее общественным деятелям, самым искренним образом удивлялся тому, что его приезд рассматривается французами как своего рода «событие». «Я не хотел верить своим глазам, – говорил он по поводу газетных толков о его особе, среди которых попадалось, конечно, немало небылиц. – Да что же я такое в самом деле? Высокая особа? Курьер? Певица? Сановник, празднующий свой юбилей? Ни то, ни другое, ни третье, – а между тем обо мне говорят газеты! Что за странный народ!»
Восторги его продолжались, впрочем, недолго. Тоска по родине скоро охватила Бёрне. Мысль, что он оставил Германию не по доброй воле, что ему, может быть, не удастся больше увидеть ее, еще более обостряла это чувство. И Бёрне, еще так недавно жаловавшийся на страшную скуку в Германии, радовавшийся тому, что может дышать менее спертым воздухом, уже через несколько недель пишет г-же Воль письмо, полное страстной тоски по родной стране, в нелюбви к которой его так часто упрекали: «На душе у меня не весело, далеко не весело, дорогая подруга! Я боюсь, чтобы со мной не приключилась болезнь – тоска по родине – и чтобы я не поддался ей. Меня мучает разлука не только с Вами, но и с нашими друзьями, даже с моим отечеством. Право, я сам не думал, что в родной земле пущены мной такие глубокие корни. Каждый раз, когда, идя по улице, я слышу немецкую речь, – сердце мое прыгает от радости. Ну скажите, не болван ли я, что оставил Вас для борьбы за благое дело, – борьбы, за которую, конечно, никто не поблагодарит меня. Покорись я требованиям времени, согласись я писать о тех лицах, о которых позволяют говорить, и умалчивать о том, чего не желают видеть в печати, я мог бы и во Франкфурте безмятежно заниматься литературой. Но свобода и Вы! Сердце человеческое так тесно. Отчего нужно непременно выбрать одно из двух?»