Для Бёрне, однако, все эти переговоры оставались первое время тайной. Старик Барух слишком хорошо знал своего сына, чтобы сразу открыть ему свои карты. Он только написал ему в Мюнхен, прося приехать к нему в Вену, и Бёрне, ничего не подозревая, уже готов был последовать этому приглашению. Ему уже давно хотелось побывать в Австрии, изучить на месте «европейский Китай», как он называл эту страну, из которой реакция, как паук, раскидывала свои сети на всю Европу. Но необыкновенная ласковость отца, особенная настойчивость его приглашений показались ему подозрительными. Когда же он узнал о предложениях Меттерниха, то сразу заметил, что ему расставляют ловушку. Обещанию последнего, что ему позволят все говорить, он не мог поверить.
«Вы знаете, – писал он г-же Воль, – что я не фанатик и что мои склонности, и особенно антипатии, всегда спокойны и обусловливаются соображениями рассудка.
Только к австрийскому правительству я чувствую истинно фанатическую ненависть. Стоит кому-нибудь только произнести слово
То обстоятельство, что от него ничего не требовали взамен предоставляемых льгот, конечно, не могло его успокоить. Он понимал, что само пользование милостями Меттерниха наложит на него известные обязанности, будет для него своего рода заключением в золотой клетке. «Мне, – говорит он в другом письме, – мне вступить на австрийскую службу! Мне решиться на добровольное заключение моего духа в тюрьму, где он будет лишен света, пищи, движения!.. Если бы я поддался соблазну, если бы я согласился, из любви к моему отцу, – это могло бы привести меня к самоубийству…» Чтобы положить конец всем переговорам и упрашиваниям родных, Бёрне упаковал свои вещи и тайком, ни с кем не простясь, уехал обратно в Штутгарт.
Отказ от заманчивого и внешне совершенно безобидного предложения Меттерниха рисует нам характер и убеждения Бёрне в тем более выгодном свете, что в материальном отношении он все еще зависел от отца, который, как он мог предвидеть, не простит ему такого упрямства. Действительно, между отцом и сыном благодаря меттерниховскому инциденту произошел почти полный разрыв, от которого Бёрне страдал вдвойне – и нравственно, так как он все-таки любил преданного ему по-своему старика, и материально. Литературные работы приносили ему в общем немного, потому что при своей болезненности он не мог работать систематически. К тому же Бёрне отличался некоторыми слабостями, стоившими довольно дорого: он любил книги, цветы, тонкое белье, привык к комфорту, – и поэтому вечно находился в денежных затруднениях. Нужно было, таким образом, много гражданского мужества, чтобы не поддаться на ту удочку, которую так ловко закинули для него отец и его «друг» Меттерних.
В Штутгарте Бёрне на этот раз оставался недолго. Пребывание в Германии вообще становилось для него невыносимым. Страшный произвол, тяготевший над его родиной, ежедневные вести о новых «подвигах» следственных комиссий заставляли его неимоверно страдать. «Мое сердце разрывается на части, – пишет он все той же г-же Воль, – когда я думаю об этих волках – немецких министрах, которые немилосердно свирепствуют, и об этих баранах – немецких гражданах, которые терпеливо сносят это свирепствование…» – «Бежать надо из этой страны, бежать, как от чумы, – восклицает он в другой раз в порыве нестерпимой боли, – потому что тут нет выбора: нужно быть преследователем или преследуемым, волком или бараном». Бёрне серьезно начинал опасаться, чтобы и со своей стороны не поддаться всесокрушающей силе той апатии, в которой коснело все немецкое общество, чтобы и самому не сжиться с зараженным воздухом родины и перестать чувствовать всю оскорбительность ежедневно получаемых ударов. Его потянуло в Париж, который оставил в нем такие приятные воспоминания и где ему представлялась большая возможность отстаивать интересы своего отечества.