«Гёте, – говорит Бёрне в своем „Дневнике“, – мог бы быть Геркулесом, мог бы очищать свое отечество от большой грязи, но он срывал только золотые яблоки Гесперидских садов, держал их для себя и потом садился у ног Омфалы и не вставал с этого места. Какое различие с жизнью и действиями великих поэтов и ораторов Италии, Франции и Англии! Данте, воин, государственный человек, даже дипломат, которого могущественные государи любили и ненавидели, защищали и преследовали, не обращал внимания на любовь и ненависть, благосклонность и коварство и не переставал петь и бороться за права человека. Монтескье был сановник и, несмотря на это, писал свои „Персидские письма“, в которых осмеивал двор, и свой „Дух законов“, в котором являлся судьею преступлений Франции. Вольтер был придворный, но вельможам он расточал только льстивые слова и никогда не приносил им в жертву своего образа мыслей. Он носил высокий парик, тонкие манжеты, шелковые кафтаны и шелковые чулки, но смело входил в грязную лужу, как только слышал крик гонимого человека, звавшего на помощь, и дворянскими руками снимал с виселицы невинно повешенных. Руссо был бедный и беспомощный нищий; но ни нежная заботливость, ни дружба, ни знатность не могли соблазнить его; он остался свободным и гордым и умер нищим. Мильтон не забывал за своими стихотворными занятиями бедственного положения своих сограждан и действовал в пользу права и свободы. Точно так же поступали Свифт, Байрон, точно так же поступает Томас Мур. А что делал и делает Гёте? Гражданин вольного города, он помнит только, что он – внук деревенского старосты, который во время коронации императора служил камердинером. Сын почтенных родителей, он пришел однажды в восторг, когда еще в детстве один уличный мальчишка обругал его незаконнорожденным, и с фантазией будущего поэта начал мечтать о том, что он, вероятно, сын какого-нибудь принца. Таким он был, таким и остался. Ни разу не произнес он ни малейшего словечка в пользу своего народа, – он, который по своему положению, делавшему его неприкосновенным и во время высшей славы, и в преклонной старости имел бы право говорить то, чего не смел бы сказать никто другой. Еще несколько лет тому назад он просил „высокие и высшие правительства“ немецкого союза не допускать контрфакции его сочинений. Но ему не пришло в голову хлопотать о таком заступничестве и для всех немецких писателей. Я бы лучше позволил, чтобы меня, как школьника, били линейкой по рукам, чем согласился бы употреблять эти руки на то, чтобы протягивать их для выпрашивания защиты
Конечно, суждения Бёрне о Гёте очень односторонни, эпитеты, которые он расточает ему, слишком резки. В своей страстной нетерпимости он увлекается до того, что творца «Эгмонта» и «Фауста» называет человеком, в продолжение 50 лет счастливо подделывавшимся под почерк гения и не уличенным в этом, «рифмованным рабом» (как Гегеля он называет «рабом нерифмованным»), а в «Парижских письмах», разбирая дневник Гёте, говорит, что последний – «бельмо на немецком глазу», что он обладает