Мысли о близком конце света посещали его постоянно. «Померкнет свет, сияющий сегодня полным блеском. Скоро все будет кончено». «Наступают реченные времена, за которыми последует низвержение антихриста. Исполнится Слово Христово. День пришествия Сына Человеческого будет похож на дни Лота и Ноя». «Величайшим утешением служит мне мысль, что день Божий близок. Неслыханное небрежение к Слову, глухой стон правоверных возвещают, что мир подходит к концу. Скорей бы он наступил, день его гибели и нашего освобождения!» «Приди же к нам, Господи Иисусе! Услышь стенания Церкви Твоей! Ускорь Свое возвращение к нам! Пусть все наши несчастья достигнут предела! Это конец. Аминь». «Молюсь за приближение дня нашего освобождения и жажду его прихода. Этот мир изжил себя и не может более существовать. Знаков много, и каждый исполнен величия. Станем же молиться, воздев очи к небесам, ибо спасение наше близко». «Возрадуемся в скорбях и не будем препятствовать миру катиться туда, куда он катится. Наша слава с нами: мы явили нечестивому и неблагодарному миру ясное солнце нашего учения, как Отец Небесный дарует солнечный свет равно и добрым и злым».
Виттенберг теперь вызывал в нем ненависть. Его раздражали споры богословов, казалась неисправимой безнравственная жизнь аристократии и мелких бюргеров. «Женщины и юные девушки показываются на улицах едва ли не нагими», — возмущался он. Внешне спокойная жизнь в конфискованном монастыре, в окружении жены и детей, в занятиях садом и огородом в конце концов сделалась для него невыносимой. И в голову все чаще стали закрадываться мысли о побеге. В июле 1545 года Амсдорф пригласил его в Цайц, и это приглашение стало толчком к осуществлению давно назревшего плана. По прибытии в Цайц он послал Катарине письмо, в котором сообщал о своем решении не возвращаться в Виттенберг. «Сердце мое леденеет в этом городе». Он велел ей покинуть монастырь, который им не принадлежал, продать пристроенный за свой счет небольшой дом и вернуться в родовое поместье. Пенсион, выплачиваемый курфюрстом, он целиком отдавал в ее распоряжение, чтобы она и дети не терпели нужды. Главное, подчеркивал он, убраться из этого Содома. Сам же он намеревался отправиться с нищенской сумой бродить по городам, пока на одной из дорог его не застигнет смерть.
Итак, история его любви подошла к концу. «Я люблю ее больше, чем себя», — делился он с друзьями всего несколькими годами раньше. Теперь он бросал ее, что называется, не простившись. Мало того, требовал, чтобы она вместе с детьми покинула надежный приют, в котором понемногу забыла о прежней бурной жизни. С холодным рационализмом он объяснял Катарине, что дом после смерти мужа у нее все равно отберут, так что лучше сделать это не откладывая.
Поставив последнюю точку, он решил, что с прошлым покончено навсегда. В одном из писем этой поры он признался, что утратил потенцию. Он, призывавший мужчин к браку и утверждавший, что существовать без женщины невозможно, внезапно обнаружил, что это неутолимое желание, оказывается, в один прекрасный миг может исчезнуть без следа. В третий раз он начинал жизнь сызнова.
Ни Катарина, ни друзья и не подумали проявить покорность, на которую рассчитывал автор. Сразу четверо виднейших представителей Виттенберга — Меланхтон, Бугенхаген, бургомистр и Ратцебергер, — не желавшие в одночасье лишиться главной городской «достопримечательности» и пропустившие мимо ушей обидную оценку, данную Лютером Виттенбергу, отправились по стопам беглеца, чтобы уговорить его вернуться. Просили они настойчиво, возражений не слушали, и 18 августа привезли Лютера назад, в проклятый город. Жить ему оставалось еще полгода. Забегая вперед, скажем, что его последняя воля все-таки исполнилась, и умер он вдали от Виттенберга.
Хотя писать в эти закатные годы он стал меньше, они все-таки не стали бесплодными для него. Общая подавленность, в которой он пребывал, прорывалась на листе бумаги порой жалобным стоном, но чаще — криком ярости. Снижение творческой плодовитости он как будто возмещал особенным накалом своих текстов. Последние работы Лютера мало что добавляют к его учению — о нем он уже успел сказать все, что хотел. Зато их полемический задор нисколько не остыл, ибо говорить о своих врагах Лютер мог до бесконечности. А враги в это время одерживали победу за победой! Что ему еще оставалось? Чем он мог им ответить? Ничем, разве что излить на бумаге свою злость, которая, кажется, еще никогда не сочилась таким убийственным ядом.