Итак, вплоть до 1520 года Лютер вполне одобрительно относился к умерщвлению плоти и признавал действенность этого способа, хотя, напомним, его и нельзя рассматривать как средство «покупки» вечного спасения. Возможно, конечно, что в своем усердии он пошел гораздо дальше требований общего правила, превзойдя в этом остальных братьев, но это очень и очень маловероятно. Устав ведь для того и существовал, чтобы охлаждать пыл слишком рьяных неофитов, а духовник послушников, человек опытный, строго следил за точным исполнением каждого предписания. Вторая глава устава содержала и такую статью: «Укрощайте плоть вашу воздержанием в ястве и питии, сколько дозволяет здоровье». И если брат Мартин не отличался крепким здоровьем, наставники обязательно сделали бы для него послабления. Еще одна статья устава специально оговаривала, как братия должна относиться к отдельным «привилегированным» коллегам: «Если некоторые, явившиеся в монастырь, отказавшись от более изнеженной жизни, продолжают получать пропитание, одежду, одеяла и шерстяные вещи, которых нет у остальных, более неприхотливых и уже оттого более счастливых, то пусть те, кто не получает ничего, задумаются о том, какую жизнь в миру оставили их братья...»
Послушники изучали сочинения всех религиозных мыслителей, писавших о монастырской жизни. Между тем каждый из этих авторов подчеркивал исключительную важность такой добродетели, как скромность, не позволяющей монаху переоценивать собственные силы, ибо это ведет к отчаянию, разочарованию и унынию. Брат Мартин не мог не читать трудов св. Григория Великого, который писал: «Воздержание должно умерщвлять плотские пороки, но не саму плоть». Читал он и св. Бонавентуру, одного из любимых своих авторов, объяснявшего, что самоистязание само по себе отнюдь не является добродетелью, обеспечивающей вечное спасение; читал и немца-францисканца Давида Аугсбургского, предупреждавшего послушников, что чрезмерное увлечение умерщвлением плоти делает невозможным духовное развитие.
Итак, мы приходим к выводу, что монастырское начальство вовсе не требовало от Лютера никаких запредельных жертв. Если же он их приносил, то делал это по собственному желанию. Впрочем, это маловероятно, учитывая строгость монастырских правил. Вообще же во всей этой ситуации перед нами с особенной яркостью предстает характерная черта Лютера — его упрямство и замкнутость. Он ни перед кем не распахивал душу, ни с кем не делился своими мыслями, предпочитая идти своим путем, заранее уверенный в собственной правоте. Ему объясняли, что он заблуждается, от него требовали покорности, ему втолковывали, что отказ от собственной воли есть вернейшее орудие достижения спасения и непременное условие его членства в ордене — он выслушивал мудрые советы и читал самые убедительные тексты, но все это производило на него лишь поверхностное впечатление. Если умом он и соглашался с тем, чему его учили, то в сердце по-прежнему хранил убежденность, что спасение возможно лишь на том пути, какой он определил для себя сам. Им владела героика монашеского бытия, верность которой он хранил, порой вопреки себе, всю дальнейшую жизнь, хотя порой она вынужденно обретала «подпольную» форму. Он с головой бросился в самоистязание, как голодный бросается на лакомый кусок, уверенный, что в этом-то и заключается вся прелесть монашества. Соглашаясь на жизнь, по всем человеческим меркам, гораздо более тяжелую, «худшую», и заслужив при этом от отца упрек в предательстве, он в глубине души верил, что в каком-то главном, капитальном, отношении именно эта жизнь окажется как раз самой лучшей и прекрасной. Для полной уверенности в том, что он не прогадал, ему настоятельно требовалось получить от окружающих и от самого себя зримые знаки уважения и почета, которые компенсировали бы ему все, от чего он отказался в миру. А на что еще оставалось опереться молодому человеку, бросившему блестящую светскую карьеру и ступившему на путь, к которому он не чувствовал ни малейшего призвания? Только на сознание того, что он совершает героический поступок. И вдруг эту самую героику у него захотели отнять, раз и навсегда прямо запретив ему даже думать о героизме. Но, покорившись внешне, в глубине души он все-таки хранил это праздничное ощущение подвига, скрашивавшее ему будни монашеского быта. Когда же тридцать лет спустя он со смешанным чувством любви и ненависти возвращался памятью к этим годам, оказалось, что помнит он только про свой подвиг.
Мы подошли к пятому и последнему в нашем списке вопросу: почему Лютер так опасался, что его минует спасение? Это самый щекотливый из всех вопросов, потому что он связан с личными тайнами. Почему юного Мартина снедала тревога? Что внушало ему чувство обреченности? Что конкретно ужасало его: врожденное несовершенство человека пред лицом Божьим, следствие первородного греха или тяжесть его личных прегрешений?