Медовица, упав на колени, рыдала от счастья и облегчения, обнимая своего мужа. А ведунья по имени Иволга, рожденная мастерством Медовицы от веры Орешника, так и подпирала ладонью небо, глядя туда, куда прогнала чужое божество, и долго, долго стояла так, не опуская руки.
Потом они вышли наверх, под ясные звезды, те самые, на которые людям глядеть негоже. Орешник почти не удивился, когда понял, что никто из домашних ничего не слыхал. То, что случилось только что с ними, не от этого мира было и, видать, не в этом мире произошло. А что то было за место, где они побывали и откуда живыми вернулись, – того он не знал и знать не хотел.
Орешник был будто пьяный – шел, шатаясь, заплетая ногами; Иволга и Медовица держали его под руки, вели по лестнице, будто немощного старика. Когда закрылась за ними наконец дверь горницы, все трое опустились без сил на лавку и сидели так молча, глядя, как занимается за расписными ставнями розоватая тень зари.
– Иволга, – сказал Орешник, и та вздрогнула, сжалась, кинула на него робкий взгляд. Ничего в ней не осталось теперь от страшной и могучей чаровницы, накрывшей и защитившей своей силой и отца своего, и мать. Снова была она маленькой Орешниковой пичужкой, которую столько раз трепал он по голове, когда она приносила ему на ладони бабочек.
– Иволга... дочка...
Вот только одно это и смог сказать, а когда она с глухим стоном, в котором поровну было страданья и облегчения, склонилась к его ногам, поднял ее и поцеловал в темя.
– Я знаю про Иголку, дочка. Знаю, как у вас вышло. И хочу, чтобы и ты знала: люблю тебя, как родную, и всегда любил, и никогда в не стал тебя силовать к тому, что тебя сделает несчастной. Так что не плачь больше, девочка моя... не плачь и иди, отдохни. Натрудилась ты сегодня. Нету у тебя больше долгов.
– Есть, – прошептала та, прижимаясь щекой к Орешниковой руке. – И всегда будет. Но мне не в тягость его нести.
Улыбнулась сквозь слезы – и убежала. Вряд ли в свою горницу. Орешник думал, что знает, куда да к кому.
Он глядел на дверь, закрывшуюся за ней. И Медовица, сидевшая с ним рядом, глядела тоже.
– Как легко бежит, – сказала она с грустью, завистью, гордостью и любовью. – Ни дать ни взять – порхает, ровно мотылек... не устала совсем. Такое сделала и... порхает. Я еще когда в первый раз увидала ее на рынке, почуяла это в ней: что сможет порхать... не дрогнет там, где я бы пополам от натуги переломилась. Хотела в я знать, из какой земли она родом.
Орешник молчал. Сто вопросов роились еще четверть часа назад в его голове – а теперь сидел и молчал, и не хотел спрашивать ничего.
Медовица повернулась к нему.
– Когда...
Она без упрека это сказала, но что-то кольнуло Орешника в сердце. А может, и так... может, и правда – не верил.
– Я уже знала, – продолжала Медовица, – силу людской веры. До того, как я тебя встретила, питалась моя сила суевериями тех, кто случайно видел мое колдовство. То мальчишки уличные, то дворовые девки... порою нарочно показывалась им, чтобы пищу для толков дать. Но это все капля была, а мне было надо море. А девочке нашей – целый океан надо было, чтобы мое море захлестнуть... вот я и... подумала...
– Что ты подумала? – не выдержал наконец Орешник, когда она умолкла и молчала очень долго.
– Подумала, что вера, что держится на одном только страхе, всяко слабей веры, что держится на любви.
«И потому ты так мучила ее, – подумал Орешник, враз – да не слишком ли поздно? – все поняв. – И ее мучила, и меня – чтобы я ее пожалел и стал любить, раз некого больше было. А себя любить ты мне не давала – боялась, что так твоя сила только вырастет, и тогда уж ничем не разорвать твой договор с нечистой тварью. Ох, Медка... Медовица моя Древляновна. Что ж ты, глупая, сделала с собой и со мной?»
– Неужто оно так хорошо?
– Что?
– Колдовство твое. Неужто так сладко это – владеть живым и неживым, горе и разруху нести разом с достатком и радостью... неужто так оно тебя опьянило, что ничего другого в жизни не хотела?