— Вы толкуете, — с выдохом выговорил он, — что Бог сотворил рукою своею Адама, а обновить и исправить создание его пришёл Сын Божий — и воплотился. Но пошто ему приходить во плоть? Ежели всемогущий Бог создал всё своим словом, то словом же мог обновить свой образ и подобие и без вочеловечения… Никакого обветшания и падения образа и подобия Божьего в человеке не было. Человек создан смертным, како и все земные твари — рыбы, гады, птицы, звери… Как до пришествия Христова, так — и после пришествия человек был одинаков: таче рождался, пользовался телесным здравием, подвергался недугам, умирал и истлевал…
Иван слушал Фому, слушал его невозможные, страшные слова, и ему вдруг стало казаться, что в образе Фомы с ним заговорила вся Русь — громадная, необъятная и неведомая ему Русь… Неведомая, другая: не та, о которой он всегда думал, как о самом себе, наделяя её своими мыслями и чувствами, не та, которую он считал только вещью, принадлежащей ему, — большой и очень дорогой, но всего лишь вещью, такой же, как его кафтан или сапоги, — неодушевлённой, непричастной ни к его душе, ни к его мыслям, только служащей ему по его воле и по воле каких-то иных, высших законов, которые он считал священными и незыблемыми и потому никогда не допускал даже мысли, что что-то может быть иначе, чем есть. И даже не та неблагодарная и злобная Русь, которую он в глубине души презирал и ненавидел за её упрямство, косность и равнодушие к нему самому и к его делам, заговорила с ним в образе Фомы — с ним заговорила живая, гордая и мудрая Русь. Мудрая своими сомнениями, которые были неведомы ему, в незыблемости высших законов, и гордая своею мудростью, право на которую он предоставлял тоже только себе. Такая Русь была страшна ему — страшна не своим неверием, не своим кощунствованием над тем, что было свято для него, она была страшна ему своей мудростью, которую он вдруг так остро, до зависти, почувствовал в ней и осознал, слушая бесстрашные признания Фомы.
Факел на стене почти совсем притух — в камере стало ещё мрачней. Иван отступил к горну, в тень, словно уступал поле боя своему противнику. Хмель вышел из него, но мысли были тяжелее хмеля.
— Вы понаставили монастыри — мимо указу евангельского, — изнеможённо, но гордо и презрительно продолжал Фома, — и живете в них, как князья на вотчинах, стяжая неправдою достатки великие… А от Бога откупаетесь церквами, иконами, крестами да златом и сребром на них! Но нет пользы в том… и Богу неприятны богатства, обретённые порабощением сирот и насилием убогих!
— Глаголь, глаголь, мерзник! — злорадно привзвизгивал Левкий. — Выплещи всю свою сквернь! Бог уж давно отвернулся от тя и не слышит твоих хул!
— Плотское мудрствование господствует у ваших игуменов, митрополитов, епископов, — ещё презрительнее, после Левкиевого визга, заговорил Фома. — Они повелевают не есть мяса вопреки слову Христа: «Не входящее во уста сквернит человека, но исходящее из уст сквернит человека». Они возбраняют жениться, прямо против слов апостола, который нарекал тех сожжёнными совестью, которые будут возбранять жениться и удаляться от разной пищи.
— Жениться тебе, поганому, дай?! — зашипел Левкий. — Ещё и блуд в благолепие возводишь! Ну ин женишься ты у меня!..
Левкий метнулся к кадке с клещами… Чёрные, лоснящиеся от мокроты острогубые клещи клацнули в его руках. Фома зажмурил глаза… Левкий подскочил к нему и, вцепившись клещами в пах, оскопил его. Кровь чёрным потоком хлынула по ногам Фомы. Из его искорёженного, раззявленного на пол-лица рта вырвался только слабый, бессильный хрип.
4
В ту же ночь по приказу царя татары перебили в Полоцке всех монахов-бернардинцев и разорили все латинские церкви. Предводительствовал татарами сам Левкий, не снявший с себя даже рясы и креста. Так в своём иноческом облачении, с крестом на шее и носился он в санях от одной церкви к другой, круша и размётывая алтари, иконостасы, амвоны, сдирая с икон золото и серебро, выгребая из ризниц церковную утварь и глумясь над попами-католиками, пытавшимися защищать свои святыни.
К утру изнеможённый, пожелтевший ещё сильней, но довольный и возбуждённо-радостный, заявился он в градницу, где всё ещё — какой уж день! — шумел победный пир и царь великодушно и щедро раздавал подарки воеводам.
Иван был весел и встретил Левкия приветливо, но было в его веселии что-то отпугивающее — какая-то лихорадочная напряжённость, как будто веселился он с закушенной злобой, и Левкий поспешил унять в себе свою радость. Отойдя от царя к краю стола, он с осторожинкой уселся на прежнее место и стал старательно изображать упокоенную кротость.
— Как поуправился, поп?
— Гораздо, государь! Рукою Господа карающей воздано неправедным, и вредным, и порочным! Почудимся же человеколюбию Господа нашего!
— Не кощунствуй, поп! — насупился Иван.
— Воздавая человецем на сем свете, Господь уменьшает им кару на том, государь! — выкрутился Левкий. — Человеколюбие его разнообразно!
— Не мудрствуй, поп!..