Необычен был царь, ох как необычен! И неузнаваем, как будто приживил он своё лицо к кому-то другому и стал двулик, и душа его стала двоякой и ещё более непонятной, ещё более страшной. В поход уходил одним — вернулся совсем-совсем другим! И — этот трон на пиру!.. Только простодушный поверит, что поставлен он ради того, чтоб ему своего государского чина перед иноземными гостями не уронить. Знает он сам, что не так уж их много — простодушных, потому и повелел поставить трон — для своих повелел: своим, а не иноземцам тщится показать свой чин и грозу! Или — его одежда!.. Когда ещё так пышно облачался он?! На посольских приёмах, случалось, сиживал в простом кафтане, без барм[187]
, и без венца, и без посоха, а тут обрядился в кабат[188] из венецейского петельчатого оксамита, шитого пряденым золотом; поверх кабата — золотое оплечье с финифтью, все в жемчуге, яхонтах, изумрудах; обязь[189], осыпанная бирюзой и алмазами, с Тохтамышевой жемчужиной на пряжке…Знаменита была жемчужина, сверкавшая в Ивановой обязи. Когда-то принадлежала она золотоордынскому хану Тохтамышу, который носил её в глазнице вместо выбитого в сражении глаза, — так велика она была! Велик был и Тохтамыш, свергший самого Мамая и единственный из всех татарских ханов, кому однажды удалось овладеть Кремлем… Велика была Орда; Чингисхан, Батый, Мамай, Тохтамыш, Ахмат, а осталось от всего этого — одна жемчужина!
Ещё отец Иванов, великий князь Василий, показывая жемчужину больно заносчивым иноземным послам, с гордостью и недвусмысленной назидательностью говаривал:
— Зрите, сие всё, что лишилось от Батыевой Орды… А Русь как стояла, так и стоит!
Иван после покорения Казани повелел было вделать жемчужину в казанский венец, предназначенный им для своего ставленника в Казани — касимовского царя Саип-Булата[190]
, но потом передумал и приказал вправить жемчужину в пряжку своей обязи.Слов своего отца он не повторял, но, когда требовалось напомнить о своём собственном величии и о величии Руси, он надевал обязь, и огромная жемчужина бывшего золотоордынского хана лучше всяких слов делала это.
Нынче тоже не без умысла надел он свою обязь, и кабат, и оплечье… Всем, кого он созвал сюда, в палату, и усадил у подножия своего трона, — всем без разбору: друзьям — чтоб ободрить их, врагам — чтоб устрашить! — решил он нынче напомнить, что мальчишка, дерзнувший пятнадцать лет назад назвать себя царём, стал царём и останется царём, и отныне только так — у подножия его трона будет вершиться их судьба и судьба всей Руси. Все уже знали, что день назад Васька Грязной приколотил над дверью думной палаты топор, и столько тайн сразу напридумывали о его происхождении, столько нашептали, наплели, изощряясь в догадках, что ни в чём уже не были уверены, и только о значении этого топора не нужно было много гадать…
…Иван, видя, что его дар лишил Захарьина речи и тот вместо пристойной благодарности вот-вот непристойно плюхнется на колени, поспешил упредить его:
— Так что же, боярин, довлеть ты потешен моим подарком? Иль тебе по душе иная моя посулка?.. Золотой гроб?!
Преданно, с восхищением глядя на Ивана, Захарьин-Юрьев приложил кубок к груди и почтительно поблагодарил его.
— А врагов, государь, пережить нет возмоги, — прибавил он. — Враги нарождаются каждый день, как мухи, и живучи они, государь, ой как!.. Врагов подобает всеродно и неутомимо прать… Прать, государь, какомога!
— Полно, боярин!.. — широко, притворно улыбнулся Иван. — Неужто страшны так недруги наши, чтобы дела свои оставить да обратиться на них?! Пусть себе гомозятся! Все их умыслы и раченья пустошны и тщетны… Ибо не на человека они восстают, но на дела его. А дела наши святы! Велением Бога нашего творим мы их, во имя веры нашей правой, во имя Руси, отчизны нашей, во имя грядущего дня! Недруги же наши помышляют токмо о дне нынешнем… Но приходящее днесь, днесь и отыдет! И в дне грядущем не будет им чести и жребия, ибо сердца их не правы перед Богом!
— Истинно, государь!.. — умилился Захарьин, хотя и понял, что это надменное равнодушие к врагам — всего лишь изощрённая нарочитость Ивана, хитрая уловка — не более, но уж очень проникновенно, убеждённо и страстно говорил Иван, и красиво (умел говорить Иван!), и Захарьин, даже понимая всю нарочитость Ивановой страсти, всё же проникся ею. — Твоё тщание, твои помыслы, дела твои — святы! И камень твой краеугольный, который отвергают недоброхоты и скудоумные строители, в грядущем здании[191]
соделается главою угла. И как писано: тот, кто упадёт на сей камень, разобьётся, а на кого он упадёт, того раздавит!