— Хочу, чтоб все ведали, почто честь сему мужу… Сей муж — храбрый воин, что искони в земле нашей почитается выше прочего! Он первым пошёл на приступ полоцкой твердыни, и посему ему первому наше здравие!
Иван поднял свою чашу — все в палате, кроме него самого, встали… Здравие Зайцева пили стоя. Пригубил свою чашу и Иван: пил до дна он только тогда, когда здравицу провозглашали в его честь.
Из левой руки Иван послал потешельный кубок за дьяческий стол — дьяку Висковатому, и, хоть слал из левой руки, кубок, предназначенный первому дьяку, был куда драгоценней, чем тот, что послал из правой — Зайцеву.
Тяжёлый сардитовый[198]
кубок, оправленный в золотую скань, отнесли слуги на золотом подносе дьяку Висковатому. Притаилась палата — не до пареных кастрюков в шафране, не до хмельного пива!.. В глазах — растерянность, в открытых ртах — немота… Невиданное творится! Раньше лишь именитым подносил царь такие дары, а теперь — Господи, глазам не верится! — дьяку! Пусть самому первому, пусть самому важному — но дьяку!Висковатый благодарил царя просто, не витийствуя, не изощряясь в хвалах… Выпил вино, раскланялся на три стороны и спрятал кубок за пазуху.
Иван, выслушав скупую благодарность Висковатого, откинулся на подлокотник трона, громко, с весёлой, но какой-то недоброй, заумной укоризной стал говорить:
— Увы мне, грешному!.. Горе мне, окаянному!.. Ох мне, скверному, недостойному даже холопьих возблагодарений! Что тело моё, что душа моя, что мысли — каковому делу великому изжертвованы они?! Что приискиваю, изнуряя их?! Присных благ, роскошества, а иного не вем за собой! А верные мои, слуги мои, подручники мои?! Они в беспрестанных радениях об отчизне нашей — Руси-матушке… Они рачительны, ревнивы, благоискусны, они животы свои и статки за отечество покладают… Вон как велика их жертва! Ох мне, скверному и недостойному! В убогости и скуде несут они свой жребий, а я, окаянный, осторонь почиваю! Чужеспинник я и раскаиваюсь, раскаиваюсь!.. Посему хочу пить здравие подручников моих, верных моих!.. И славословия им хочу — достойного славословия! — Иван выпрямился, поднял чашу: — Кто же скажет здравицу в честь верных моих? Слышали, их здравие пить хочу!
Иван ещё выше поднял чашу… Его взгляд прометнулся по затаившейся палате — упорный, заумный, чуточку глумливый, стоглазый взгляд, не обминувший никого и как будто выхвативший из души у каждого самое сокровенное и утащивший эту драгоценную добычу с собой, в своё логово — под кощунственно вздыбленные брови.
— Буде, ты, дьяк? — спросил он Висковатого. — Не за льстивость, не за ясные очи твои потешил я тебя кубком и здравием! Знатно, за службу?! Ты також подручник мой, как и все иные, сидящие окрест тебя! Восхвали предо мной, грешным и скверным, подобных тебе!
Висковатый встал, положил руку на грудь, где лежал спрятанный под кафтаном кубок, спокойно заговорил:
— Государь, не очул ты от меня пущих слов благодарных, но милость твоя велика, и щедра, и тчива[199]
, и душа моя в ликовстве и в радости… и в смущении, государь. — Висковатый глянул на Ивана открыто, искренне… Иван слушал его настороженно. — Ты велик уже тем, государь, что простому дьячине, отпустив ему худородие, милость и честь воздаёшь, ценя в нём службу и усердие, и не посягаешь ущемить его перед иными, пусть и вельми знатными… Реку сие не для уподобания[200] - по сердцу реку, ибо сердце моё ближе к тебе, нежели уста. И служба тебе и отечеству нашему, тобой вознаграждённая, також от сердца моего, а не от уподобания нечестного.Висковатый свёл глаза с Ивана, на мгновение задумался… Настороженность Ивана тревожила: чего ждал от него Иван? А чего не ждал? Висковатый вскинул голову, посмотрел вокруг себя так же, как перед этим смотрел на Ивана, — открыто, искренне и бесстрашно: ему некого было здесь бояться, кроме самого Ивана…
— Об иных, мне подобных, како ж речь, не ведая их сердец?!
Иван злорадно хохотнул, отвернулся от Висковатого, но чаши своей не опустил, не поставил на стол, продолжал упорно держать её перед собой. Взгляд его, уже собравший добычу, больше не рыскал по палате, взгляд его вперился в чашу, напряжённо и пристально, словно в ней вместо вина находилась собранная им драгоценная добыча — сокровение душ сидящих перед ним людей, и он лишь выбирал и сравнивал.
— А буде, ты, Шеремет?.. — сказал Иван, сказал быстро, почти вскрикнул, словно боялся, что выбранное им тотчас заслонится иным, ещё более приманчивым, более соблазнительным.
В притихшей палате только слуги, обносившие столы яствами, оставались невозмутимыми.
У золочёного ободверья палаты неподвижно, будто вмурованные в пол, стояли рынды с золотыми топориками на плечах… Они были похожи на ангелов, слетевших с неба, но — на страшных ангелов. Их гордо вскинутые головы невольно заставляли каждого, кто обращал на них взор, поднимать глаза вверх, туда, где над ними, в самом верху ободверья, так же гордо вздымал свои две головы когтистый, натопорщившийся орёл, увенчанный точь-в-точь такими же венцами, какие были и на головах у рынд.