Я догадывался, что к тому времени он заработал прилично, чтобы не волноваться о хлебе насущном, но, зная Сашу, понимал, что причиной его отъезда была не страсть к ткачеству и не любовь к Европе; уж кого-кого, а Сашу никогда не прельщала жизнь за рубежом. Сколько денег не имей, там ты все равно эмигрант, пусть и богатый, – часто говорил он в ответ на чьи-либо восторженные впечатления о какой-нибудь стране. Я понял – раз он уехал, значит, опасался за свою сохранность. Скоро он сам вышел на связь и предложил увидеться, стал настойчиво звать в гости, мол, я обязан навестить старого друга, посмотреть, как он устроился на новом месте, а устроился он отлично, дом у него большой и место живописное, мне понравится. Это только подтвердило мои догадки – возвращаться в страну он не мог. Гостить у него я не стал, но в одну из своих поездок навестил его во Флоренции. Мы обедали в рыбном ресторане – а они во Флоренции самые дорогие, угощались средиземноморским тунцом и грильятой из красных креветок, сидели на старинных креслах с завитыми подлокотниками посреди хрустальных подсвечников, люстр и зеркал, и говорили о Сашиной новой жизни. Он изменился: как будто старался казаться тем же жирным гусем, но сам таким больше не был. Заказав водки и осушив графин почти в одиночку – тут я вспомнил, хотя и совсем некстати, как строг он был с выпивкой во времена нашей работы, сам капли в рот не брал и подчиненным не позволял, – он разоткровенничался. Сказал, что в душе у него поселился страх, до такой степени, что он спать не может без снотворного. Я не ошибся на счет его отъезда, он оказался фигурантом нескольких уголовных дел, и хотя за кругленькую сумму ему обещали, что их закроют в течение трех лет, он все равно ночами не спал. Мог поменяться следователь, могли вскрыться новые обстоятельства, могло прийти особое указание сверху – что угодно могло запустить процесс по новой, а это означало, что его станут искать через Интерпол и вернут в Россию. Он сказал, что когда садился в Москве в самолет, каждую минуту умирал от страха, что ему не дадут улететь, и чуть не свалился с сердечным приступом прямо в аэропорту. Я узнал, что его ткацкие фабрики в действительности не какие не фабрики, а два маленьких цеха, которые, если и производили что-то, то для того только, чтобы не простаивать. Тем не менее, видимо, по привычке, он с жаром рассказывал о планах: нашел каких-то молодых дизайнеров с родины, предложил отшивать у себя их коллекции, вот-вот должны были прийти первые заказы. Не знаю, как он собирался на этом зарабатывать, и не стал расспрашивать, мне показалось, он взялся за дело с одной-единственной целью – чтобы было, чем занять себя на чужбине. По большому счету, он проедал свой капитал и пытался получать от этого хоть какие-то радости, неизвестно ведь, сколько времени у него еще оставалось.
В местное общество они с женой вливались с трудом. Оба были уже не молоды, языка не знали, и с виду, сказать по правде, не слишком располагали к себе. Если Саша сходился с местными ради дела и для этих целей нанял себе помощника-итальянца, сопровождавшего его повсюду, то жена его, наоборот, всеми силами стремилась отгородиться от всего чужеродного и воссоздать здесь привычный московский уклад. Переезд их случился так внезапно, что она не успела толком собраться и впоследствии со смехом рассказывала, что, слава богу, сообразила захватить с собой главное, свою мать. Старушка была для нее оплотом спокойствия и воплощением прежней жизни с борщами, капустными пирогами и чаепитиями – напитком, которого итальянцы никогда не понимали. В тот же день я увидел обеих, когда после обеда Саша повел меня к себе. Он показывал дом, его живописные окрестности, а потом мы втроем с его женой пили кофе на маленькой пьяцетте ди Сан-Миньято, поблизости от места, где они жили. Мы сидели на веранде бара – все рестораны закрылись на сиесту, а я не хотел оставаться на ужин.