Ниночка присела на краешек ванны и стала вспоминать: когда она последний раз смеялась? Вот так, до мокрых, извиняюсь, трусов. Получалось, что никогда. Нет, было, было! Лежали они как-то ночью с Эдиком. И такое было полнолуние, что не уснуть. И так, и сяк крутились, чтоб луна не в лицо била – ничего не получалось. Просто какая-то оглашенная луна. Пришлось от бессонницы разговаривать. Но разговор шел дурной, не по существу, а так… Она это запомнила, потому что стала злиться, что ни про что, а разговаривают. Эдик все молол, что, если спрямить дорогу от их дома к станции, то он тогда выгадывает в год целые лишние сутки. И стал теоретически заполнять эти несуществующие лишние сутки в его жизни полезными делами. Она тогда для смеха взяла и слегка придушила его подушкой, в шутку, конечно. А он возьми и упади, да так неудачно, прямо лицом в горшок. Да, тот самый горшок, который стоял под кроватью для этих дел, потому что дом у них без удобств. Она стала хохотать, это, говорит, тебе за эти идиотские лишние сутки, которые ты себе придумал. А он всерьез: ты никогда меня не понимала, тебе мои дела и мои мысли ни к чему, тебе лишь бы доход с огорода, ты погрязла в земле и навозе. Это говорил человек, который только-только голову из ночного горшка вынул. Она это себе как представит, ну, просто заходится. А Эдик кричит: что смешного? что смешного? Конечно, ничего особенного, но одновременно и все. Лишние сутки из ничего. Планы на эти сутки – «я бы мог овладеть латынью и писать рецепты». Вот это да! Рецепты! Она его тогда снова чуть прижала, а он испугался, дурак, да как рванет. А потом эту же подушку-убийцу схватил – и в другую комнату. «От тебя всего можно в жизни ждать, я не удивлюсь, если и мышьяк возникнет», а у нее просто колики от смеха, от идиотизма жизни, а тут еще луна. Уставилась и разглядывает их, как под микроскопом. Что, мол, за черви копошащиеся? Неужто люди?
Насмеялась до слез, потом до утра плакала, Господи, думала, как же это я живу так, что у меня и смех дурной, и слезы не самые умные? Посмотрела утром на Эдика, тот стоит с подушкой, не может сообразить, почему оказался не на месте.
– Мы с тобой что, поссорились? – спросил.
– Луна била в лицо, – сказала она ему. – Ты и убежал.
– А! – обрадовался он.
Так она и не знает, притворился ли он, что не помнит, или на самом деле забыл. Только вот никогда больше ни про какое спрямление дороги он не говорил, горшок она стала ставить поглубже, а в военном универмаге ей попался хорошей расцветки гобелен, из которого она сшила плотные шторы. Между прочим, гобелен этот жив до сих пор. Она им обила кресло-кровать. Если Иван останется ночевать, спать ему предстоит именно на нем. Это у них гостевое место. Девять рублей метр, а орнамент такой благородный – бутылочный цвет и желтые разводы. Обила кресло – и как новое. Правда, вместо ножки подставляют детский стульчик, но ведь это ерунда. Кто на такие пустяки обращает внимание? Но, честно говоря, она после этого случая больше не смеялась. Ну, если Жванецкий на пленке, ну там, конечно, не удержаться, особенно про мясного министра, который хорошо выглядит, и еще про Ларионова и Кутько, которые взяли обязательства и несут черт знает куда. Но ведь Жванецкого слушай – и опасайся, он такое там ляпает.
Так она и сидела на краешке ванны. «Интересно, чего это я сижу?» – думала. А сердце – ту-тук, ту-тук, как молот. Ну, матушки мои, насмеялась, дура старая.
…На переезде было так. Электричка проскакивала мимо, а Роза сидела в машине прямо носом в шлагбаум. В электричке же ехала вся дрожащая Леля, ее просто озноб бил от только что случившегося, и она сейчас репетировала точные слова, которые скажет в райкоме.
– Я довожу до вашего сведения, что к моей сестре явился иностранец, ее бывший муж. У меня нет иллюзий – он из тех, кто способен на все. Я хочу сообщить вам его данные…
Ну, конечно, надо все сказать и Василию Кузьмичу, пусть он сообразит свои умом, как грамотно поступать дальше. Изоляция Лизы и Розы от этого типа – это безусловно. Полная изоляция. Чтоб никаких контактов. Это может отразиться на Лизином будущем, а Роза – надо помнить! – вообще еврейка. Эти евреи сейчас все живут ориентированно на Запад, им родной дом, как говорила их мама, говном воняет. Вскормили национальное меньшинство на свою голову. Так что Розе ни слова. Какой он ей отец, какой? Одна фикция. Какие же бессовестные есть люди! Ну кто его звал, кто? Кому он тут нужен? Предать родину, бросить ее в трудный момент, а потом явиться через столько лет в красивом шерстяном пальто как ни в чем не бывало. И эта дура, сестра, не турнула его, а ей именно так, а не иначе надо было поступить.
Василий Кузьмич спустился вниз, и возле телефона-автомата у подъезда она ему сказала:
– Ну ты подумай! Я только-только ушла на пенсию, и тут же у меня контакты с иностранцами. Что обо мне подумают? Я решила идти и рассказать.
Василий Кузьмич скрипнул зубами, почувствовал во рту крошево, сглотнул его и сказал:
– Поговорим дома. Никуда не ходи. Что вы за семья?.. Вечно с вами влипаешь!