Поверхность, занавес, ковер, мантия — вот где обосновались и чем окружили себя киники и стоики. Двойной смысл поверхности, неразрывность изнанки и лицевой стороны сменяют высоту и глубину. За занавесом ничего нет, кроме безымянных смесей. Нет ничего и над ковром, кроме пустого неба. Смысл появляется и разыгрывается на поверхности — по крайней мере, если мы умеем правильно смешивать его — где из пыли образуются буквы. Поверхность подобна запотевшему стеклу, на котором можно писать пальцем. Философия бьющего посоха киников и стоиков вытесняет философию ударов молота. Философ теперь не пещерное существо и не платоновская душа-птица, а плоское животное поверхности — клещ или блоха. Философским символом становится, сменяя платоновские крылья и эмпедокловскую сандалию, выворачивающийся плащ Антисфена и Диогена: посох и плащ, напоминающие Геркулеса с его дубиной и львиной шкурой. Как назвать это новое философское свершение, противостоящее сразу и платоновскому преображению, и низвержению досократиков? Может быть, извращением, которое, по крайней мере, согласуется с системой провокаций этого нового типа философа — если верно, что извращение предполагает особое искусство поверхностей.
Девятнадцатая серия: юмор
На первый взгляд может показаться, что язык не имеет достаточных оснований ни в состояниях того, кто в нем выражает себя, ни в обозначаемых чувственных вещах, ни даже в Идеях, дающих языку возможность нести как истину, так и ложь. И не будь Идеи "именами-в-себе", осталось бы непонятным, каким чудом предложения сопричастны Идеям в большей степени, чем тела — которые сами говорят, или о которых мы говорим. А с другой стороны, не могут ли тела служить лучшим основанием языка? Когда звуки проникают в тела и становятся действиями и страданиями смешанных тел, они — всего лишь носители мучительного нонсенса. Одна за другой обнаруживается несостоятельность платонического и досократического, идеалистического и физического языков, а также маниакального языка и языка шизофрении. В результате возникает безвыходная альтернатива: либо ничего не говорить, либо поглощать, то есть съедать сказанные кем-то слова. Как выразился Хрисипп: "Ты говоришь "телега". Стало быть, телега проходит через твой рот". Даже если это Идея телеги, то легче от этого не становится.
Идеалистический язык состоит из гипостазированных значений. Но всякий раз, когда нас спросят о таких, например, означаемых: "Что такое Красота, Справедливость, Человек?" — мы ответим, обозначая тело, указывая на объект, который можно имитировать, или даже съесть, или, в крайнем случае, можно ответить ударом посоха (посох — инструмент всякого возможного обозначения). В ответ на платоново определение человека как "существа двуногого и без перьев" Диоген Киник бросил к ногам Платона ощипанного петуха. А тому, кто спрашивал: "Что такое философия?", Диоген вместо ответа указал на рыбу. Действительно, рыба — наиболее оральное из живых существ; она олицетворяет проблему немоты, съедобности и согласного звука во влажной стихии, — короче, проблему языка. Платон смеялся над теми, кого удовлетворяли данные примеры — указующие и обозначающие, но не достигающие Сущности: Я не спрашиваю вас (говорил он), кто справедлив, я спрашиваю, что такое справедливость сама по себе. Значит, можно легко заставить Платона спуститься по той тропе, по которой он призывает нас подниматься. Всякий раз, когда нас спрашивают о значении, мы отвечаем обозначением и чистым казательством [monstration]*. И чтобы убедить зрителя, что речь идет не просто о "примере", что проблема Платона неверно поставлена, мы готовы имитировать то, что обозначаем, съесть то, чему подражаем, разрушить то, что предъявляем. Важно сделать это быстро — быстро найти что-нибудь, что можно обозначить, съесть и разрушить; это смещает значение (Идею), которое вас просят отыскать. И чем быстрее, тем лучше — поскольку нет сходства (да его и не может быть) между тем, на что указывают, и тем, о чем спрашивают. Есть только сложное отношение, исключающее ложную платоновскую дуальность сущности и примера. Такой опыт, состоящий в замене значений на обозначения, казательства, поедание и прямое разрушение, требует особого настроения, знания того, как "снизойти" — то есть юмора, противостоящего и сократической иронии, и технике восхождения.
Но куда нас заведет такой спуск? Он низводит нас в основание тел и в безосновность их смесей. Любая денотация находит свое продолжение в поглощении, перемалывании и разрушении. И нет никакой возможности остановить этот процесс, как если бы посох разбивал все, на что указал. Отсюда ясно, что язык основан на денотации не больше, чем на сигнификации. Когда последняя отбрасывает нас к чистой денотации, смещающей и отрицающей сигнификацию, мы сталкиваемся с абсурдом как тем, что существует без значения. Но ко-
______________
* Слово, подчеркивающее операцию, обратную "доказательству" (