Но уже на другой день, как боль рокового недуга, которая возвращается по мере того, как слабеют и морфий и надежда, он опять появился за нами, этот гладкий красный зверь. Проезжих на шоссе было в тот день мало; никто никого не обгонял; и никто не пытался втиснуться между нашей скромной синенькой машиной и ее властительной красной тенью: весельчак чародей, точно заворожил интервал, установив зону, самая точность и устойчивость которой таили в себе нечто хрустальное и почти художественное. Наш преследователь, с этими набитыми ватой плечами и дядюшкиными усиками, напоминал манекен в витрине, его автомобиль двигался, казалось, только потому, что невидимый и неслышный шелковистый канат соединяет его с нашим убогим седанчиком. Мы были во много раз слабее его роскошно-лакированного Яка, так что даже и не старались ускользнуть от него. Е lente currite, noctis equi! О тихо бегите, ночные драконы! Мы брали длительно-крутой подъем и катились опять под гору. Мы слушались указаний дозволенной скорости. Мы давали возможность перейти – в следующий класс – детям. Мы плавными мановениями руля воспроизводили черные загогулины на желтых щитах, предупреждающие о повороте; и где бы мы ни проезжали, зачарованный интервал продолжал, не меняясь, скользить за нами математическим миражем, шоссейным дубликатом волшебного ковра. И все время я чувствовал некий маленький индивидуальный пожар справа от меня: ее ликующий глаз, ее пылающую щеку.
Руководивший движением полицейский, в аду так и сяк скрещивающихся улиц, в четыре тридцать дня, у въезда в фабричный город, оказался той дланью судьбы, которая рассеяла наваждение. Он поманил меня, приказывая двинуться, и затем той же рукой отрезал путь моей тени. Длинная череда автомобилей тронулась и поехала по поперечной улице, между Яком и мной. Я далеко вынесся – и затем ловко свернул в боковой переулок. Воробей снизился с большущей крошкой хлеба, был атакован другим и потерял крошку.
Когда после нескольких мрачных остановок и умышленных петель я вернулся на шоссе, моей тени нигде не было видно.
Лолита презрительно фыркнула и сказала: «Если он – сыщик, как было глупо улизнуть от него».
«Мне теперь положение представляется в другом свете», ответил я.
«Ты проверил бы свое… светопредставление… если бы остался в контакте с ним, мой драгоценный папаша», проговорила Лолита, извиваясь в кольцах собственного сарказма. «Какой ты все-таки подлый», добавила она обыкновенным голосом.
Мы провели угрюмую ночь в прегадком мотеле под широкошумным дождем и при прямо-таки допотопных раскатах грома, беспрестанно грохотавшего над нами.
«Я не дама и не люблю молнии», странно выразилась Лолита, прильнувшая ко мне, увы, только потому, что болезненно боялась гроз.
Утренний завтрак мы ели в городе Ана, нас. 1001 чел.
«Судя по единице», заметил я, «наш толстомордик уже тут как тут».
«Твой юмор», сказала Лолита, «положительно уморителен, драгоценный папаша».
К этому времени мы уже доехали до полынной степи, и я был награжден деньком-другим прекрасного умиротворения (дурак, говорил я себе, ведь все хорошо, эта тяжесть зависела просто от застрявших газов); и вскоре прямоугольные возвышенности уступили место настоящим горам, и в должный срок мы въехали в городок Уэйс.
Вот так беда! Какая-то произошла путаница, она в свое время плохо прочла дату в путеводителе, и Пляски в Волшебной Пещере давно кончились! Она, впрочем, приняла это стойко, – и когда оказалось, что в курортноватом Уэйсе имеется летний театр и что гастрольный сезон в разгаре, нас естественно понесло туда – в один прекрасный вечер в середине июня.
Право, не могу рассказать вам сюжет пьесы, которой нас угостили. Что-то весьма пустяковое, с претенциозными световыми эффектами, изображавшими молнию, и посредственной актрисой в главной роли. Единственной понравившейся мне деталью была гирлянда из семи маленьких граций, более или менее застывших на сцене – семь одурманенных, прелестно подкрашенных, голоруких, голоногих девочек школьного возраста, в цветной кисее, которых завербовали на месте (судя по вспышкам пристрастного волнения там и сям в зале): им полагалось изображать живую радугу, которая стояла на протяжении всего последнего действия и, довольно дразнящим образом, понемногу таяла за множеством последовательных вуалей. Я подумал, помню, что эту идею «радуги из детей» Клэр Куильти и Вивиан Дамор-Блок стащили у Джойса, – а также помню, что два цвета этой радуги были представлены мучительно-обаятельными существами: оранжевое не переставая ерзало на озаренной сцене, а изумрудное, через минуту приглядевшись к черной тьме зрительного зала, где мы, косные, сидели, вдруг улыбнулось матери или покровителю.