Лолотта не жалует разговоров о теле и душе́ – с телом всё понятно, а душа только мешает, вырвать бы её с корнем! Нечётный любовник с улицы Равиньян взял вдруг моду приходить навеселе – а однажды привёл с собой приятеля. Сам, главное, уснул, а приятель решил откусить от торта, да ещё и рассвирепел, что отказались угощать. Прижимался к Лолотте, сопел, ухо облизывал, пока Нечётный храпел в кровати… Она еле как отбилась, хотя в голове пару раз пронеслись быстрые мысли, как облачка в ветреный день на Монмартре – Нечётный-то всё равно не проснется, а у приятеля в штаны будто скалка засунута: хотелось бы посмотреть, конечно, из чистого любопытства, неужели бывают такие большие и твёрдые? Но Лолотта знала, что где посмотреть, там и потрогать, дальше сами знаете, не маленькие. Она себя соблюдала, и замуж собиралась, а сплетни по Монмартру носятся быстрее тех самых облачков в ветреный день.
Приятель – очень недовольный – ушёл. Обозвал Лолотту грязным словом и пнул красивый комодик, оплаченный бухгалтером. На плече в память об этой ночи остался синяк – большой, и ужасно болючий. Чётный любовник неосторожно прихватил её на другой день за это место, и она взвыла, как шавка мамаши Валадон.
Чётный Лолотте нравился – ей даже удавалось через раз получить для себя приятственное ощущение – горячее, но какое-то слишком уж быстрое, не как с Андре. Чётный тоже был художником, правда, рисовал не лица, а домики, как Момо Утрилло. Но у Момо домики были настоящие, как в жизни, а у Чётного – кривые, косые, будто летят куда-то. И цвета, каких взаправду не бывает – сиреневые крыши, красные стены… Как будто модистка свихнулась и собрала в один ансамбль остатние лоскуты. Картинки Чётного Лолотта увидела, когда он принес их на Монмартр – продать. Тогда на Монмартре все подряд продавали картины – и кабатчики, и прачки, и цирковые. Художники малевали столько, что можно было весь холм закрыть полотнами. Но у Чётного никто не покупал, а «будто-бы-прекрасная» Габриэль даже обсмеяла его домики. Сама бы что понимала!
Однажды Лолотта показала Чётному рисунок Модильяни – похвалиться, какой она была в семнадцать лет. Чётный прямо из рук не мог его выпустить, даже замял с одного краю – и Лолотта пожалела о своём доверии. А вдруг он увидит, где она прячет рисунок – и выкрадет?
Права была мать: никому в этой жизни верить нельзя, а счастье – в деньгах, и точка.
В середине апреля, когда были уже почки на деревьях, и сухой асфальт, и мои соседки по этажу ходили в лёгких платьях (нарколог даже в босоножках явилась – пятки у неё оранжевые и круглые, как мандарины), выпал снег. Холодные белые лепёшки падали на землю, будто в свежую рану, и тут же превращались в жидкую грязь, как сбывшиеся мечты.
Алия больше не появлялась, я мог рассчитывать разве что на открытку из Парижа – да и то после майских.
Снегопад прекратился только к вечеру. По улицам ездили чумазые машины, и брюки у всех пешеходов были выпачканы до колен. Я зачем-то вспомнил урок-наставление своей бывшей жены: ни в коем случае не пытаться стереть грязные брызги, а дать им высохнуть до конца, и потом пройтись щёточкой.
Удивительная вещь – люди исчезают из нашей жизни, но их слова и советы остаются в ней надолго, если не навсегда. И даже если жизнь заканчивается, слова всё равно остаются – непостижимым образом прорываются к нам через годы.
Я думал об этом, перешагивая через лужи на пути к мастерской Геннадия. Под мышкой – альбом Модильяни в пластиковом пакете, в портфеле – расстегаи из больничного буфета. Вкусные, кстати сказать, расстегаи: когда я вижу их в буфете, то радуюсь, будто встречаюсь с приятными людьми.
Геннадий открыл не сразу, лицо у него было распухшее, как толстая книга, упавшая в воду.
– Здорово, Модильяни! – сказал он. – Я тут что-то приболел слегка. Лечусь коньячищем. Будешь?
Сегодня, во всяком случае, я не был виноват.
Расстегаи уместно оттеняли букет напитка, который мы пили из гранёных стаканов, не виданных мною с юности.
Геннадий долго и сбивчиво рассказывал о напастях, которые сыпались на него в последнее время буквально отовсюду. Лишь только он договорился с одной частной галереей о выставке, как галерея тут же разорилась. Стоило ему продать картину через Интернет, как именно эта работа неожиданно пропадала из мастерской – хотя ещё вчера подпирала стены вместе с другими, как девушка на танцах, которую не спешат приглашать… Добила Геннадия на редкость приставучая инфекция, свившая гнездо в организме, а контрольный удар нанёс некий Женька Падерин, который вдруг неожиданно изменил стиль – и начал красить как Геннадий. Художник утверждал, что Женька изменил курс на следующее же утро после совместной лечебной пьянки в прошлый понедельник – что ночью он жадно рассматривал свежие работы Геннадия, после чего беззастенчиво украл у него идеи, а вместе с ними – кураж, смысл существования и jeu de vivre.
– Зачем мне теперь всё это? – спрашивал Геннадий, указуя свободной от стакана рукой на пристыженные холсты. Они были как несчастные страшные бесприданницы, на которых польстится разве что слепой.