— Двадцать семь, — озадаченно повторяет Михайла. Он вглядывается в ближнюю опушку, словно выискивает невидимую вещунью, дабы выпытать, что это значит. Двадцать семь ему сейчас, точнее будет через полгода. Но это он и без нее знает. А сколько впереди? Молчит кукушка, не отвечает, не подает более голоса. Михайла сердито машет рукой — обманщица. Да и то. Лан — не Лета, кукушка — не парка. Стало быть, нечего и выспрашивать, тем более тужить.
Ступив на берег, Михайла поворачивает влево, где за молодой листвой пестреет кирпичом да каменьем полуразрушенная мельница. Он спешит. И невдомек ему, что на сей раз кукушка была вещая. Именно столько, сколько он прожил на белом свете, ему еще и предстоит. Двадцать семь — ни больше ни меньше. А середина моста — по сути середина его жизни.
За стволами грабов и буков мелькает синее платье.
— Лизхен!
Михайла ускоряет шаг. Это действительно она — молодая фройлен Цильх. Она выбегает ему навстречу, не думая о том, что ее могут увидеть с городского берега. Она вся в порыве, ее сердце переполняют неведомые доселе чувства. Молодой мужчина, который устремлен ей навстречу, видится рыцарем, что спешит преклонить колена перед дамой сердца. В юной головке перепутались жизнь и рыцарские романы. Но кто посмеет сейчас возразить, что это не так? Он, Михайла, ее русский витязь, могучий как медведь, отстаивал ее честь с оружием в руках. Он сражался на поединке, он мог быть ранен и даже — страшно подумать — убит. Но он не убоялся ни раны, ни самой смерти…
Порыв Лизхен останавливают девическое смущение и робость. Ее смятение передается Михайле. Он и сам смущен. Одно дело — встречаться в доме, за чтением, за уроками русского да немецкого, за разговорами. Другое — здесь, на воле, наедине…
У подножия каменной стены — густой ягодник, это малина и крыжовник. А выше по стене, цепляясь длинными ветвями за выемки и трещины, вьется кустарник. Листья его напоминают крапивные, но они не колются, не обжигают. А на ветвях видимо-невидимо крупных белых цветов.
— Смотри, Михель!.. — Лизхен радостно хлопает в ладоши.
Михайла на это воздымает руки:
— Да это же мой тезка!
— Тезка? — не понимает Лизхен.
— По-латыни клематис витальба, а по-нашенски, по-русски ломонос белый. Ломонос, понимаешь? Как моя фамилия.
— О! — Лизхен поводит глазами. — Лемонос! Какой он высокий!
— Он еще вырастет, — кивает Михайла. — Саженей до пяти. — И тихо добавляет: — Это я уже не вырасту…
— Михель, — улыбается нежно девушка, — ты и так большой. Ты вон какой. — Она тянется к его макушке. И Михайла, не в силах более сдерживаться, заключает ее в объятия.
7
Воскресная служба в Елизабеткирхен позади. Михайла с Лизхен отправляются за город на прогулку. Они идут уже не таясь, а с согласия и благословения добропорядочной фрау Цильх.
В руке Михайлы — плетеная корзина, в ней провизия, уложенная Лизхен под присмотром и по совету матушки. А на плече кавалера — просторная полотняная котомка, в которой несколько томов: там Сафо, Эразм Роттердамский, Свифт… Со страстью Михайлы всюду таскать с собой книги Лизхен уже смирилась, хотя поначалу недоумевала и даже надувала губки, дескать, ты без книги и часу не можешь прожить, не то что без меня.
Михайла облачен по-летнему легко и незамысловато. На голове — а она по-простонародному без парика — легкая серая треуголка. Все остальное — светлая блуза с широкими рукавами, серый камзол, черные кюлоты, серые чулки и черные башмаки — его повседневное платье. Зато Лизхен наряжена по-праздничному. Головку ее венчает белый гипюровый чепец. И цвет шляпки, и эти ленты, бантом завязанные под подбородком — олицетворение чистоты и невинности. Поверх белой кофты с короткими пышными рукавчиками на ней темно-синяя безрукавка, расшитая камиллами. Такой же материи широкая по щиколотки юбка. А когда Лизхен, одолевая ручеек или валежину, юбку приподымает, из-под подола выглядывают черные башмачки и белые в синюю полоску чулочки.
Вид девичьей ножки обдает Михайлу трепетом. У него даже сбивается дыхание. Но это не тот трепет, который будоражит мужскую страсть, доводит до безрассудства и гонит из кабачка в поисках вожделенных приключений. Михайла сам дивится кротости своих чувств, смущенно и галантно подавая Лизхен свою ручищу. Трепет, который охватывает его, сродни трепету вон того могучего дуба, когда его касается, как в сей миг, нежная струйка ветерка.