Читаем Ломоносов: поступь Титана полностью

И вот катят они, два профессора, два ровесника, сам-друг в коляске — Михайла Васильевич слева, Рихман справа — да поглядывают на залив, что открывается им по правую руку. Море в отливе. На литорали — влажной песчано-каменистой полосе — гомонят клуши и чайки, склевывая рачков да песко-жилок. Дальше, на взморье, — заколины с обнажившимися по крыльям сетями. А на горизонте слева в сизом мареве видны парусники, что несут дозор на рейде царских дворцов — одни при полном рангоуте, другие на якорях или в дрейфе.

В такие блаженно-размягченные минуты не хочется ни о чем говорить и даже думать, только бы ехать и ехать, куда глаза глядят да куда бегут, словно сами по себе, покладистые лошадки. Вольготно раскинувшись на мягкой сиделке, Михайла Васильевич сладко жмурится, оглядывает неспешно взморье, сравнивая балтийские воды с беломорскими, и краем глаза иногда посматривает на Рихмана.

Лицо Георга обыкновенно напряжено и насуплено, как лицо всякого уже немолодого и трудно живущего человека. В Академии он на особом счету, поскольку не русак и не немец. Приспешники Шумахера его не жалуют, остерегаясь прямоты лифляндца, его неуступчивости пронырам да неучам, то же и природные русаки, которые стерегутся всех иноземцев, оправдываясь тем, что, обжегшись на молоке, дуют на воду. К тому же на попечении у Рихмана немалое семейство: трое малых детишек, жена на сносях — ждут четвертого, да теща в придачу. Каково ему содержать такую ораву на одно не толь уж великое профессорское жалованье?! То-то заштопан локоть на рукаве его кафтана.

Отец Рихмана, шведский рентмейстер, умер еще до рождения сына не то от чумы, не то от оспы. Мать тоже долго не прожила. Вырос он в доме деда и, по всей видимости, наследовал облик и характер материнской родовы. Горбоносое лицо его — типичное лицо чухонца, дровосека или шкипера, всегда сурово и нелюдимо. Сейчас это насупленное лицо мало-помалу расправляется и оживает, словно встречный ветерок сдувает с него тугую паутину повседневной докуки. Более того, на губах его, обыкновенно плотно сжатых, роняющих редкие слова, начинает теплиться тихая, почти детская улыбка, а сталисто-холодные глаза от тепла и солнечного света жмурятся и наполняются небесной голубизной.

— Здесь вода зеленастей, ниже на моем Белом море, — роняет Михайла не столь как естествоиспытатель, сколь как беспечно-праздный пилигрим. — Тамотки у нас серебро, тут малахит.

Рихман настолько уже благодушен, что даже шутит:

— Шиткий малахит. Отнакошты я в нем етфа не потонул. Аки муха в мёте.

Это Георг переиначивает давнее стихотворение Михайлы Васильевича, а меж тем, конечно, поминает о своем. От сих Ингерманландских мест до родовой Лифляндии рукой подать, коли ехать вдоль побережья. Двести верст на коляске — не велики концы. Это до Нарвы да Иван-города. А там и до Ревеля, где он, Рихман, учился в университете, недалече. Георг жмурится: юность, Ревель, этот же самый Финский залив… Вот там на Ревельском взморье его с ватагой молодцев-студиозов и застиг шквал, когда они вышли под парусом на промысел салаки…

То, что коротко поминает Рихман, Михайле не в диковинку. Бывал и он не единожды в уносе, и бедовал, и околевал в море, однако же не сгинул.

— Кому сгореть, тот не потонет, — благодушно качает головой Михайла, но, покосившись на сердечного друга, крестится.

Впереди застава. Ломоносов прогоняет с лица размягченную улыбку и предъявляет лейб-гвардии поручику подорожную. Здесь строго: Петергоф — царская вотчина, иначе нельзя. Государыня, коли она не на Москве, предпочитает Сарское Село, угодное ее сердцу и детской памяти. Однако нередко наведывается и сюда, ближе к морю. Потому и курсируют по акватории корабли.

Коляска неспешно катит вдоль ограды просторного парка, в глубине которого бело-охристо светятся стены дворца и флигелей. Царские палаты постепенно теряются за шпалерами кустарников и купами дерев. Позади остаются казармы и полковые конюшни. Коляска выезжает на окраину городка. На отшибе стоит придорожная остерия. Здесь Михайла Васильевич обыкновенно делает остановку. Не отказывает он себе в передышке и на этот раз.

Внутрь заведения ученые мужи не заходят. Они садятся под парусиновым пологом. На столике, покрытом льняной скатертью, появляются свежие раки.

— Шумахер, — берет в руки самого крупного и красного Михайла.

— Тауперт, — вторит ему Рихман, извлекая из блюда другого рака.

Довольные своей шуткой, профессора дружно хохочут. Половой — румяный паренек в светлой косоворотке — ставит на серебряном подносе покалы: темное мартовское пиво — заказ Михайлы, светлое солодовое — Рихмана.

— М-мм! — довольно крякает Михайла, отведав пенного напитка.

— Кут! — роняет Георг, отпив своего.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже