Несчастного посланника куда-то уводят, орущую благим матом карлицу утаскивают. Наступает тишина. Государыня мешкает, потом бросает на поднос кружевной брабантской выделки платок, тем самым объявляя конец фантам. Но еще до появления белого — как знак примирения — платка становится ясно, что далее шутейная игра продолжаться не может.
По знаку императрицы одна из гоф-девиц устремляется к сидящему спиной Ломоносову и передает приглашение подойти. Михайла Васильевич развязывает фуляр, оставляет его на спинке стула и, подойдя к государыне, раскланивается.
— Потешил ли я твою душеньку, матушка? — взирает он на Елизавету Петровну.
Она молча кивает и при этом пристально вглядывается в его единственно открытый зрак. Во взоре ее — потаенный, еще не угасший смех, а еще изумление и недоверие.
— Тогда дозволь откланяться, — добавляет Ломоносов. — Приморился я нонече. Да и ячмень мой зудит, спасу нет.
— Поправляйся, Михайла Василич, — отпускает его государыня. — С Богом, голубчик! — и велит проводить господина Ломоносова до кареты.
Михайла Васильевич возвращается домой. Заслыша стук колес, встречать его выходит супруга. Она усталая, простоволосая.
— Как Ленушка? — с порога осведомляется он.
— Уснула, — крестится Лизавета Андреевна. — Шар спал. Почифает.
— Слава Богу. — Михайла Васильевич касается ладонью щеки супруги. — Вели подать ужин, Лизонька.
Прямо в епанче Ломоносов проходит в кабинет. Тяжелая одежа летит на лежанку. Он подходит к зерцалу и осторожно снимает черную повязку. Глаз чист — никакого ячменя на нем нет. Зато открывается потайная трубочка, примыкающая концом к самому глазному яблоку. Она похожа на черенок яблоньки, привитый к ветке. А ветка где? А ветка в средней, находящейся на уровне глаз пукле. Вот она — Михайла Васильевич бережно снимает с головы парик и извлекает из волосяного валика… трубку. Эго одна из его рукодельных ночезрительных трубок.
— Прости, матушка, — глядя в зерцало, шепчет Михайла Васильевич. — Лукавство во спасение.
А потом поворачивается в красный угол, где на тябле мерцает иконостас, и троекратно крестится.
17
— О-о! — Михайла Васильевич, запахивая шлафрок, тяжело воздымается с кресла. — Кто к нам пожаловал!
В дверях кабинета высится Федор Пятухин. Сюда, в ломоносовские «мыслительны уединенны чертоги», не всяк вельможа бывает жалован, а дорогого земляка, друга сердечного, который когда-то дал на прожитье в Белокаменной семь рублев, Михайла Васильевич велел звать, едва доложили.
— Пошто не весел, Михайлушка? — чуть не с порога вопрошает двинской гость. Окатистая поморская говуря, зипун, густо пахнущий конской упряжью, катанцы, опахнутые веничком, но с еще не погасшими блестками снега — такое кого хошь переметнет в детство. Вот оно и аукается, ровно зачин в сказке.
— Да как же мне не тужить, Федор Иванович, коли житья не стало!
Это всегдашняя их перекличка, поминание того давнего разговора, который случился тридцать лет назад. Но в голосе Ломоносова сейчас, похоже, более правды, чем пересмешки.
Земляки обнимаются — оба большие, матерые.
— Какой поветерью, Федор Иванович? — вопрошает хозяин, усаживая гостя, и одновременно кивает прибежавшей на зов ключнице, румяной улыбчивой девчушке, дабы чего-нито спроворила.
— Перву тресоцку привез, Михайлушка. Да наважку. Я там кинул в сенях двои крошни. Ужо попробуешь… Забыл небось, сколь ушица-то из свежья скусна?
Михайла Васильевич весь обращается в слух. Оно конешно, питерская, тем паче московская, речь мягче горлу русскому. Поморска говоря супротив нее, ровно житна горбушка против сдобного калача. Но до чего окатна она да баска для уха!
— Забыл, Феденька, — кивает Михайла Васильевич, — ой, забыл, — и это относится не только ко вкусу рыбы.
Меж тем возвращается проворная девчушка. В руках у нее поднос.
— Узнаешь? — кивает Михайла Васильевич, глядя на гостя.
— Мотря, штоли?
— Она самая. Сводная племянница. — Михайла Васильевич гладит простоволосую девчушку по светлой головушке, а она, совсем зардевшаяся, ставит поднос на стол. Тут лафитничек померанцевой, пара стеклянных, своей, усть-рудицкой работы, стаканцев, на блюде фаянсовом несколько звёнышков осетрины (мяса нет — идут Филипповки — Рождественский пост), а еще соленые огурчики, соленые же груздочки да маслинки-ягодки…
— Ишь как выросла, — оглаживая седую бороду, улыбается гость. — А давно ли под стол ходила…
— Да, брат, время летит, — кивает Ломоносов и уже озабоченно обращается к маленькой хозяйке: — Распорядись с рыбой, Матреша. В ледник ее… А одну тресоцку, — он с удовольствием цокает языком, — кухарке… Да покрупнее гляди…
— Слушаюсь, дяденька, — кланяется юная ключница.
— А Лизавете Андреевне скажешь, что к вечере ноне не пойду.
Девчушка упархивает, а хозяин с гостем придвигаются к столу.
— Ну, со свиданьицем, Федор Иванович! — разлив привальную, улыбается Ломоносов.
— Со свиданьицем, Михайлушка! — вторит гость, поднимая стаканчик.
Они дружно выпивают, крякнув, закусывают.
— Как доехалось-то? — осведомляется Ломоносов. — Мазурики по дорогам не балуют?