Можно лишь согласиться с Пушкиным: это письмо трогательно. Ломоносов в порыве чувств даже обращается к Шувалову на “ты” – он, такой внимательный к условностям в общении с высшими по общественному положению! Однако почему-то Иван Иванович в данном случае не счел возможным вмешаться в решение президента академии. Поэтому Ломоносову пришлось обратиться ко второму “патрону”. На сей раз он просит для Анны Рихман не исключительной милости (пожизненная пенсия), а того, что причиталось ей по обычаю. “Вдова профессора Винсгейма, которая нынче за профессором Штрубом, осталась от прежнего мужа небедна и детей не имела, однако не токмо тысячу рублев мужнее жалование по смерти его получила, но сверх того сто рублев. А у Рихмановой и за тот день жалование вычтено, в который он скончался, несмотря на то, что он поутру в тот же день был в собрании…”[113]
Ломоносов просит Воронцова “преклонить” Разумовского “к оказанию этой милости”. Это, вероятно, помогло: вдова Рихмана получила 860 рублей годового жалованья и 100 рублей на похороны мужа. Впоследствии (в 1756 году) она вышла замуж за профессора Иосифа Адама Брауна, друга Рихмана и Ломоносова, – по специальности философа и логика, больше интересовавшегося, однако, естественными науками.Ни о ком больше никогда в жизни Ломоносов так не хлопотал. Например, нет свидетельств о том, чтобы он пытался помочь действительно бедствовавшей семье Крашенинникова. Что стояло за его хлопотами о Рихманах? Особая человеческая привязанность к покойному или потрясение, вызванное его необычной кончиной? Впрочем, в письме Ломоносова Шувалову есть одна деталь, свидетельствующая, казалось бы, о глубочайшем равнодушии к мелким обстоятельствам своей и чужой частной жизни: неправильно указан пол младшего ребенка Рихмана. Или это – описка от волнения?
В конце письма Ломоносов выражает беспокойство, чтобы “сей шаг не был истолкован против прибавления наук”. Опасения Ломоносова были обоснованы. Если обыватели с испугом относились теперь к самой идее ученого исследования “Божьего грома”, то академическое начальство воспользовалось ситуацией против самого Ломоносова[114]
. Заседание 5 сентября, на котором должен был выступать теперь один Ломоносов, в последний момент было перенесено, а речь велено представить на “апробацию” президенту. Последнему (точнее, тем, кто принимал решения от его имени) речь, видимо, понравилась. Ломоносов добивался права произнести ее 25 ноября (в день восшествия Елизаветы на престол), и его желание было удовлетворено: “Дабы г-н Ломоносов с новыми своими изобретениями между учеными в Европе людми не опоздал”. Оппонентом Ломоносову был назначен молодой профессор астрономии Гришов.26 октября Гришов, Попов и Браун внесли в академию свои отзывы о работе. Гришова, прежде всего, смущали вопросы научного приоритета. В самом деле, многие мысли, которые высказывает Ломоносов, отражены в “Письмах об электричестве” в виде догадок и гипотез. Но едва ли мы должны сомневаться в утверждениях Ломоносова, что он пришел к своим умозаключениям самостоятельно, до знакомства с работами американского современника. История науки изобилует такими примерами. Попов полностью не согласился с Ломоносовым (ссылаясь, между прочим, на работы Вольфа), Браун высказал одно незначительное соображение (о возможности разгонять тучи колокольным звоном), прибавив, что остальное – “в личной беседе”.
После представленных Ломоносовым разъяснений конференция “апробировала” его речь, но Попов остался в “сумнении” и даже требовал, чтобы его письмо на сей счет было сохранено в архиве академии.
Так или иначе, 25 ноября Ломоносов поднялся на академическую трибуну и начал говорить: “У древних стихотворцев обычай был, слушатели, что от призывания богов или от похвалы между богами вмещенных героев стихи свои начинали, дабы слогу своему приобрести больше красоты и силы; сему я последовать в рассуждении нынешнего моего слова рассудил за благо. Приступая к предложению материи, которая не токмо сама собой многотрудна и неисчислимыми преткновениями превязана, но сверх того скоропостижным поражением трудолюбивого рачений наших сообщника много прежнего ужаснее казаться может, к очищению оного мрака, который, как думаю, смутным роком внесен в мысли ваши. Большую плодовитость остроумия, тончайшее проницание рассуждения, изобильнейшее богатство слова иметь я должен, нежели вы от меня чаять можете…”