«Рвение бунтовщиков было поразительно, – отмечает Холкрофт. – Они вытаскивали заключенных, хватая их как попало – за волосы, за руки, за ноги. Чтобы дать узникам выход, они взламывали всевозможные двери с такой легкостью, словно всю жизнь провели в здешних лабиринтах». Они устремлялись по каменным коридорам с восторженными криками, которые смешивались с воплями заключенных, искавших выхода на свободу и спасения от подступающего огня. Замки и засовы выламывались так быстро, что можно было подумать, будто мятежникам содействует некая сверхъестественная сила.
Иных, истомленных и окровавленных, выносили на руках; других, которые брели наружу в цепях, тут же с торжеством вели в местную кузницу, и ликующая толпа под возгласы «Дорогу! Дорогу!» расступалась перед освобожденными. Из тюрьмы вышло более трехсот человек. Одни были избавлены от неминуемой казни и чувствовали себя воскрешенными; других поспешно увели друзья; третьи, у кого жизнь за решеткой вошла в привычку, изумленно и потерянно бродили среди развалин Ньюгейтской тюрьмы. В ту ночь и другие тюрьмы были подожжены и отперты, и на короткое время создалось впечатление, будто мир, основанный на законе и наказании, целиком и полностью разрушен. В последующие годы окрестные жители вспоминали неземное свечение, исходившее, казалось, от самих городских камней и мостовых. На миг Лондон испытал преображение.
Вполне закономерно, что от горящих руин тюрьмы мятежники направились на Блумсбери-сквер к дому лорда Мэнсфилда – «лорда – главного судьи». Одна из характерных черт Лондона XVIII века состояла в том, что жилища всех крупных должностных лиц и всех знаменитостей были горожанам хорошо известны. Погромщики прорвали заграждение из остроконечных железных прутьев, разбили окна, проникли в дом и, пройдя по всем его комнатам, часть мебели сломали, часть подожгли. В пламя были брошены картины, рукописи и книги, составлявшие библиотеку по юриспруденции; в зримой форме то было сожжение самого Закона. Здесь стоит привести один любопытный эпизод, произошедший в часы, когда огню предавались вся власть города и весь его гнет. Появившись в окне подожженного дома, один из бунтовщиков показал ревущей толпе «детскую куклу – несчастную игрушку… словно образ какого-то нечестивого святого». Прочитав об этом, Диккенс немедленно превратил куклу в символ всего, что было дорого обитателям дома; скорее уж, однако, в этом диковинно обобщенном, почти языческом лике можно увидеть некое божество мятежной толпы.
Наутро Сэмюэл Джонсон побывал на местах ночных беспорядков. «В среду я отправился с доктором Скоттом поглядеть на Ньюгейтскую тюрьму и увидел догорающие руины. Когда я шел мимо Олд-Бейли, мятежники грабили дом судебных заседаний. Хотя их было, думаю, менее сотни, действовали они не спеша, без всякой опаски, не выставив стражу, совершенно спокойно и средь бела дня, словно законно нанятые работники». Далее Джонсон делает интересное замечание: «Вот она, трусливая натура коммерческого города». Без сомнения, он имеет в виду недостаток общественного, гражданского духа, способного предотвратить или пресечь эти бесчинства; будучи коммерческим по сути, Лондон не мог защищаться ничем, кроме страха и грубого гнета. И стоило этим двум гарантам безопасности дать слабину, как на смену им естественным образом и с неизбежностью явились воровство и жестокое насилие. «Коммерческий город» можно считать эвфемизмом для арены грабежей и мучительных тревог. Видевший достоинства Лондона и ценивший его радости, Сэмюэл Джонсон вместе с тем лучше, чем любой из современников, понимал его тягостные пороки.
Тот день, однако, явил взорам не только дымящиеся развалины Закона. Употребив выражение, которое тогда еще не было штампом, Хорас Уолпол назвал его «черной средой». Почти столько же оснований было назвать эту среду «красной». В то утро «трусливая натура» Лондона дала себя знать закрытыми лавками и ставнями на окнах. Многие горожане были настолько изумлены и потрясены разрушением Ньюгейта и полной неспособностью городских властей задержать и наказать виновных, что им чудилось, будто сама ткань действительности рвется у них на глазах. «Вокруг курящихся руин люди безмолвно стояли поодаль друг от друга, не отваживаясь громко осудить бунтовщиков и даже не шепча, чтобы не дать пищу для подозрения». Крушение законности проявилось и еще в одном любопытном обстоятельстве. Иные из получивших свободу принялись разыскивать своих тюремщиков, «предпочитая узы и наказание ужасам еще одной такой ночи»; другие возвращались к Ньюгейтской тюрьме и бродили среди дымящихся развалин былой своей темницы. Их вело туда, пишет Диккенс, некое «невыразимое влечение»; где прежде находились их камеры, там теперь они ели, вели разговоры и даже спали. Этот факт, при всей своей диковинности, органически вписывается в более обширную повесть о Лондоне, где многие всю жизнь не желают покидать привычных камней.