Некоторое время Гай пытался занять ее хвалебной речью по поводу подбора книг на полках, затем последовало еще что-то необязательное (шахматы, Кит, снова жара); но ему казалось бессердечным продолжать держать ее в неведении и тревоге. Тогда он, со всей доступной ему деликатностью, приступил к делу. И ее присутствие, ее силовое поле онемело, сошло на нет после первого же залпа разочарований, который он на нее обрушил. Она сидела на диване, подавшись вперед, стиснув руки на животе и сведя голые колени; лодыжки ее были раздвинуты, но большие пальцы ног почти касались друг друга — классическая поза ребенка, вызванного в кабинет директора школы. Сосредоточенное лицо Николь ни разу не дрогнуло — лишь однажды, быть может, когда он упомянул о некоем «гринписовце», в котором имя «Энола Гей» что-то затронуло, но и это оказалось еще одной ниточкой, ведущей в никуда. Едва ли не освобождением стал для него тот миг, когда ее горе прорвалось наконец наружу и медленные слезы, на удивление яркие, принялись расчерчивать ее щеки.
— Простите, — сказал он. — Мне так жаль…
Минута прошла в молчании. Затем она сказала:
— Я должна сделать одно признание.
После того как она его сделала, а он его выслушал, ему показалось, что где-то в затылке у него произошла целая серия мягких взрывов, сокровенных перенастроек. Нежная и многоликая тяжесть придавила его собой — сила тяготения, напоминавшая, сколько сил требуется только для того, чтобы гонять кровь по неисчислимым сосудам.
— Есть еще одна вещь. Предупреждала же вас: я — особа нелепая, смехотворная…
И она выпалила это, не в силах более сдерживаться. Гай улыбнулся про себя. Чуть приметно, самому себе улыбаясь, Гай сказал:
— Я так и думал.
— Вы —
— Легко, — спокойно сказал он. — В сущности, это совершенно очевидно.
— Очевидно?
Теперь он чувствовал, что давным-давно догадывался об этом — об ангельской чистоте Николь Сикс. В конце концов, это не такая уж и редкостная вещь, особенно по нынешним осторожным временам, временам самоизоляции. Это имеет смысл, думал он, и это похоже на правду. Потому что, если исключить Хоуп, то между Николь и мной нет никакой разницы. Девственная территория. Теперь Гай ощущал неизведанную роскошь сексуальной опытности. Ему до сих пор не приходилось встречать кого-либо, чей опыт был бы меньше, чем его собственный, — то есть чтобы он доподлинно об этом знал; даже Лиззибу, с ее четырьмя или пятью неудачными связями, представлялась ему этакой любовной диковиной (женщиной, выдержавшей бури страсти), наподобие Анаис Нин[40]
. И это может даже означать возможность любить, не подвергаясь опасности. Но откуда являлось противоположное побуждение? Что за параллельное послание из параллельного мира призывало его разорвать ее целомудренно-строгое белое платье, взять ее смуглое тело и вывернуть его наизнанку?— Об этом говорит одно только это сияние. Сияние тьмы. В котором что-то кроется. Нечто такое, к чему невозможно прикоснуться.
Несчастная и смущенная, она встала, по-прежнему стискивая руки, и двинулась к окну. Гай с тяжким вздохом поднялся и неслышно подошел к ней сзади.
— Это мне? — спросила она, имея в виду глобус, стоявший на приоконном столе. Повернувшись к Гаю, она обеими руками коснулась своих щек. — Все еще красива, так ведь?
— Дорогая, вы просто…
— Да нет, не я. Земля наша, — сказала она. — Ну а теперь ступайте. Пожалуйста.
— Ммм… Можно, я завтра позвоню?
— Позвоните? — сказала она, глотая слезы. — Это же любовь. Вы разве не понимаете? Позвоните? Вы? Да вы можете сделать со мной все, что угодно. Можете убить меня, если захотите.
Он протянул руку к ее лицу.
— Не надо. Может, этого как раз и будет достаточно. Может, я тут же и умру, стоит вам ко мне прикоснуться.
На следующее утро Хоуп за завтраком сообщила Гаю, что машину их снова раскурочили и что ему необходимо позаботиться о ремонте. Гай кивнул, не отрываясь от своей кашицы (машину курочили примерно раз в неделю). Он следил, как супруга расхаживает по кухне, как развевается при этом ее домашний халат. До сих пор, знай она
— Что это за пилюли, что ты принимаешь? Ах да. Дрожжи.
— Что?
— Пилюли. Дрожжи.
— И что с того?
— Да ничего.
— О чем ты вообще толкуешь?
— Прости.
— О господи…