К полемике между де Куинси и Кольриджем присоединился, конечно же, Вильсон. Вильсон не раз использовал де Куинси в своей полемике с литературным миром. По этому поводу де Куинси высказывал свои протесты совершенно открыто. „Вильсон, по его словам, анонимно опубликовал свои статьи, оскорбляющие и очерняющие Кольриджа, и в то же время обратился к де Куинси, указывая ему на эти статьи и призывая его выступить публично в защиту Кольриджа“. Де Куинси жил в постоянном ужасе, что история спутает его с двойником Кольриджа и его литературно ограбят так же, как Кольридж грабил немецких романтиков. Сходство с Кольриджем усиливалось и внешними замашками — оба были наркоманами. „Черт побери, — воскликнул Вильсон однажды вечером, — неужели нельзя посидеть за виски как христианин с христианином, а проклятый опиум оставить туркам, персам и китайцам?!“
Среди „темных образов“, почерпнутых де Куинси из его сновидений и кошмаров, были три женских фигуры, названные им „Пресвятые Девы Грусти“. Он ассоциировал образы этих Дев с тремя Судьбами, тремя Фуриями и тремя Грациями. Три женщины появляются у Пушкина-Вильсона на пире во время чумы. Одна из них — Дженни, из песни Мери, спетой Председателю пира, та самая мертвая Дженни, которую Эдмунд встретит лишь на небесах. На земле же, на чумном пиру, его удерживает Мери, „погибшее, но милое созданье“, и в сумасшедшем бреду Председателя возникает как повтор из песни, спетой Мери вначале, образ его мертвой жены Матильды — третьей из Пресвятых Дев Грусти.
В репертуар домашних шуток Вильсона входило и пародийное изображение де Куинси. Когда Вильсон умер, де Куинси ощущая себя, видимо, человеком, который смеется последним, отплатил Вильсону той же монетой и стал изображать в кругу друзей пародийного Вильсона, читающего лекцию.
В кресло Гарри Вентворта, переименованного в Джаксона, уселся новый председатель пира Эдвард Вальсингам. Вместо шуток и едких острот мы слышим гимны чуме. Не посадил ли Вильсон в кресло председателя самого де Куинси? Кого же следует угадывать в Гарри Вентворте — Вордсворта? или Кольриджа? или же — посмертно, как будто поэма была пророчеством, — самого Вильсона? В переводе Пушкина Вентворт превратился в Джаксона. Не вытеснил ли Пушкин своим переводом Вильсона из кресла истории литературы? И то, что мы помним в пушкинском переводе — гимн чуме, — украдено Пушкиным не у Вильсона, а у будущего Достоевского, начитавшегося де Куинси?»
22
Генеральная репетиция
«Если бы не Каштанка, дорогие мои русские друзья, дороги сюда я бы не нашел», — сказал доктор Генони, потрепав ласково дворнягу. «Она привела меня в это политическое убежище. Закоулки южного Лондона по запутанности и непонятности — хуже всякой заграницы. Стоит переехать реку — и чувствуешь себя полным иностранцем. Вдвойне приятно на чужбине встретить знакомые лица».