— Ну что ж, уходи. Но не просто так, а с подарком — за все прожитые, вымученные с ним годы.
Надо посоветовать Комарову — пусть не переживает, а даст объявление в газету: «Ищу отца своему ребенку. Разумное вознаграждение гарантируется». Подразумевая меня в качестве последнего.
Любовь здесь больше не живет…
Я буду любить тебя. И я ведь буду нужна тебе, интересна тебе, мой малыш, пихающий меня сейчас изнутри десятимиллиметровой пяткой. Буду ведь, правда? Пусть не всегда, но долго. Очень долго… И у нас с тобой впереди еще столько слез и столько счастья… И столько июлей, августов, январей и сентябрей…
А Комаров… Наш Комаров, который сопит сейчас, уткнувшись в чей-то красивый плоский живот, похожий на мой, пока в нем не билось еще крошечное сердечко его собственного детеныша, или вовсе один, на неразобранном диване, укрывшись махровым халатом… Если он очень попросит, очень, мы ведь, может, и его возьмем в Рейкьявик — рисовать на скалах, искать на них древние знаки и смеяться, глядя на вечное, чистое, ледяное море? Возьмем?
Мы возьмем его, чтобы он тоже нарисовал свою главную руну, и она осталась бы там, на пустынном каменном берегу. Или чтобы подписал что-нибудь в моей. Где будет написано про непознаваемое, про пустоту конца и пустоту начала, про необходимость идти одной, чтобы когда-нибудь понять: как же это хорошо — идти вдвоем; про нескончаемую боль, разрывающую сердечко покорного зародыша, плачущего и надеющегося вместе со мной, который никогда не поймет, почему, родившись, он точно будет знать — вот так, под июньским дождем, по ночной Москве идти совсем не страшно. Если только не крутить головой по сторонам и идти по самой обочине. И думать не о том, что впереди долгие километры пустынных улиц и долгие недели одиночества, а о том, что где-то далеко, под чистым неярким небом есть одна такая страна…
Там жили мудрые, молчаливые, терпеливые люди, считавшие: нет ничего в этом мире предопределенного, нет ничего, чего нельзя было бы избежать. Бери острый камушек — и рисуй на белой скале. Стереть уже нельзя, но можно нарисовать заново, можно попробовать снова. И снова…
И настанет день, обязательно настанет день, когда ты подойдешь ко мне и, глядя на меня снизу вверх моими собственными глазами с комаровскими ресницами или, наоборот, его глазами с моими ресницами, спросишь:
— Мы ведь возьмем его с собой? Возьмем?..
Слышишь, торопыжка Комаров, кряхтящий и охающий сейчас во сне в своих пролетарских Текстильщиках? Слышишь, как все будет?
Слышишь, как бьются во мне два ненужных тебе и принадлежащих тебе сердца? Одно, перегоняющее в полтора раза больше крови, чем обычно, чтобы росло и билось второе, и училось верить, надеяться, любить и прощать. Так, кажется, в молитве? А в жизни-то — как?
Может, ты мне — нам — подскажешь?
В рунах ничего не сказано про детей. Чему я смогу научить своего ребенка? Тому, во что верю сама? А если эта вера и это знание приносят с собой разочарование и боль? Если они, эти упрямые вера и знание, приводят тебя на самую последнюю грань отчаяния и там покидают, не оставляя ничего взамен?
Как же непохожа я сейчас на классическую беременную, грызущую зеленое яблоко, источник железа, и сонно посматривающую по сторонам благодушными глазами. Так, как я, оказывается, тоже ждут. Но не случайно же закон запрещает разводиться с беременными. Еще бы он запретил этим беременным плакать, и прогонять их, некрасивых и неуклюжих, прочь. «Из дома сонного иду — в ночь…»
Руны, на помощь! Только ваша парадоксальная жизнеутверждающая логика способна сейчас заставить меня чуть изменить угол зрения… Угол моего полета без парашюта… Как в той замечательной телепрограмме, с веселыми остроумными клоунами, где одиннадцать серий самолет падал-падал и все никак не мог упасть. Все, наверное, смеялись, а я плакала. Потому что это я — тот самолет, это моя любовь к Комарову. Пять лет по двенадцать месяцев по тридцать дней по двадцать четыре часа…
Я уже не гадаю — не до гадания. Я просто судорожно, как спасительные сердечные капли, ищу ту мудрость, что больше всего мне сейчас подходит. И конечно, нахожу. Вот такую руну:
С красивым названием Thurisaz — ворота. И странным для европейского ума пояснением — «место недеяния». Знак же похож скорее на указатель — «Иди туда».
Или на русскую букву «Р» — разлука, расставание… А может, «Р» — это радость? Ребенок?
«Р» — ревновать. «Р» — ругаться. Ранить. Резать вены. Рожать.