Садилось солнце за Унжу, как дед на завалину, поглядывало на молодых стариковски-ласково. Под соснами зеленошубыми кружился-перевивался веселый корогод:
Только и славили, что Марью одну, только и выбирали все Марью да ту же, «ой Машеньку высошеньку, собой хорошу».
Приметил кой-кто: что-то не видать Ивана, работника попова. Посмеялись:
– Ну и зёл, ну и зёл же он, братцы! И что это ему Марья не мила так: чудно.
А Иван тут же стоял, недалечко, за соснами вековыми. Все гребень свой в руках мусолил, все на круг веселый смотрел, а в кругу Марья ходила, веселая, червонная, пышная: только брови собольи – строгие, да губы тонкие – строгие…
Уж стали веселыми ногами разбредаться мужики, уж находили покой похмелые головы на жилистых руках – корневищах сосновых. Выплыл месяц, медным рогом Ивана боднул – и побежал Иван к Унже. Размахнулся – раз! – и блеснул гребень, булькнул в Унжу.
Поп пожожский, отец Семен, в старое время на всю округу славился своей премудростью. Травками лечил: от винного запойства у него своя травка была, от блудной страсти – своя. Из ботвы из картофельной какие-то хлебы умудрялся печь. Индюки у него по двору ходили чисто собачищи лютые, никаких собак и не надо. А теперь уж на убыль пошло, стал отец Семен хилеть, забытое у него началось. Газету прочтет – расписывается на газете: «Прочитано. С. Платонов». А забудет расписаться – в другой раз ту же газету читает, и третий – пока не распишется.
Каждый день Ивана расспрашивать начинал отец Семен сначала:
– И чтой-то, Иван, примечаю я нынче, невеселый ты ходишь?
И каждый день Иван все так же встряхивал кудлами русыми:
– Я? Я ничего будто…
А сам скорей топор на плечо да куда-нибудь в лес подальше, на поповых делянках сосны валить. Хекал-свистел топор, брызгали щепки, сек со всего плеча – будто не сосна это была, а Марья да та же все. И сейчас подкосится, сломится, падет на коленочки и жалостно скажет:
– Ой, покорюсь, ой, Иванюша, помилуй…
С кузьминок – бабьего, девичьего да куричьего праздника – дождь пошел, на мочежинках повыскочили грибы. Рассыпался народ грибы собирать. Два дня сбирали, а на третий, возле Синего Лога, клюнула мальчонку змея, и к вечеру помер мальчонка. С того дня стала расти змея, и уж не змея это – змей страшный: Синий Лог стали за три версты обегать. А Иван – змею обрадовался, стал каждый день ходить в Синий Лог: никому другому – Ивану надо змея убить, и тогда…
Раз под вечер вернулся Иван из Синего Лога, глядь, на порядке – народ, шум. Подошел: в кругу на земле – лежит змей тот самый. Уж голову ему оттяпали, а он все еще шевелится. Медленно режут по кускам, вытягивают головы из-за плеч:
– Копается-шша? Ну, и живуч, омрак страшный!
Эх! И топор бросил Иван, и на порубку ходить перестал, и на улицу не показывался: все опостылело.
Забелели утренники, зазябла земля, лежала неуютная, жалась: снежку бы. И на Михайлов день – снег повалил. Как хлынули белые хлопья – так и утихло все. Тихим колобком белым лай собачий плывет. Молча молятся за людей старицы-сосны в клобуках белых.
От тишины от этой еще пуще сердце щемило. Морозу бы теперь лютого, так чтоб деревья трескались! Да выбежать бы в одной рубахе, окунуться в мороз, как в воду студеную, чтоб продернуло всего, чтоб ногами притопнуть – живо бы всю дурь из головы вон…
А морозы не шли, все больше ростепель. Небывалое дело: зимнего пути еще нет по Унже. А ведь святки уж на дворе.
Первый тому знак – стал отец Семен о гусях каждый день говорить. Напретил одно:
– Гусятинки бы, мать, а? За гусями-то ехать – время, мать, а?
Гусятинку любил отец Семен до смерти, без гусятины – и праздник не в праздник. А за гусями – вон куда ехать, в Варегу, за сорок верст. Ну да уж заодно – изюму купить для кутьи, муки подрукавной: стал Иван розвальни снаряжать.
– К середе-то, Иван, управишься?
– Я-то? Управлюсь.
– Ну, то-то. Ты гляди, к ночи чтоб не попасть. Волки ведь. Как это со мной-то вышло… – И уж в какой раз принимался отец Семен рассказывать: из той же Вареги он ехал, и волки увязались, и как он им по гусю выкидывал – так ни одного и не довез.
А Иван из Вареги нарочно в ночь выехал: волки так волки, хоть что-нибудь, развернуться бы в чем, одолеть бы что.
И как на смех – хоть бы один. Может, оттого на охоту не вышли волки, что ночь была ясная, месячная. Другие сутки стоял мороз.
К Пожоге приехал Иван в полдень. До перевоза доехал – у перевоза народ, шум: паром-то не ходит. Унжа – стала. Вот те и раз!
Унжа тут не широкая, видно, как на том боку машут руками. Бабы кричат – дразнятся:
– Эй, вы, заунженские! А ну-ко, по первопутку-то к нам?
– Ты, зевластая, помолчи! А то как вот перееду да как почну мутыскать…
– А ну, переедь! А переедь, переедь-ка, я погляжу!
И показалось Ивану: на том боку, среди увязанных платками – мелькнула Марьина голова. Закипело в нем, ударил он лошадь – и стал спускаться на лед. Только спаянный лед – гнулся, булькали под ним пузыри, кругами шел треск.
– А переедет ведь, дьявол! Как Бог свят – переедет…