Мудрено ли, что, идучи ночью одной весенней мимо двоеданской избы, услышал Федор Волков чей-то жалобный хлип. Ближе подошел: окно открыто, то самое, и в окно – слезами облитая, горькая Яуста, старшая Пименова.
– Ты чего, Яуста, эка, а?
– Отец со свету сжил, заел, ни днем продыхнуть, ни ночью…
Да полно, Яуста ли это? У Яусты волосы – как рожь, а у этой – как вода морская, русальи, зеленые. Яуста – румяная, ражая, а эта – бледная с голубью, горькая. Или месяц весенний заневодил зелено-серебряной сетью ту, дневную?
Как тогда – во сне или наяву – опять стоял Федор Волков у окна избы двоеданской, утешал горькую девушку. Нет того слаще, как девичьи слезы унять, увидеть улыбку, осветленную слезами, как лист – дождем. Нет девичьих рук нежнее, только что утиравших глаза – еще мокрых от слез.
– Яуста, как же это я никогда не видал-то тебя?
– Ну, теперь – гляди. Хочешь – тут вот – хочешь, гляди…
Пимен, племяш двоеданский – ростику маленького, тощий: такие всегда бывают зудливые, неотвязные. Каждый вечер Пимен пилил Яусту, свою старшую. Может, только за то и пилил, что в девках она засиделась и младших двух задерживала. Каждую ночь Федор Волков утешал горькую, с зелеными волосами русальими, Яусту. Каждую ночь месяц весенний становился все тоньше: уходила весна, девушка застенчивая; аукало за лесом лето, с ночами голыми, белыми, с бесстыдным солнцем ночным.
Когда шли от венца Федор Волков с Яустой, старшей Пименовой, еще висел последний тоненький месяц, еще звенел чуть слышным серебряным колокольцем. Заперли молодых в прибратой подклети; садясь на постель, Федор Волков сказал, по обычаю по старому:
– Ну, разобуй меня, молодая жена.
Нагнулась Яуста, горькая, русальная, покорно сапог разобула Федору Волкову. Так покорно, что другого не дал ей снять Федор – сам стал ласково снимать с нее подвенечный обряд…
Еще спала Яуста, а Федор Волков, вскинув ружье, шел уж к лесу на Мышь-наволок. Играло в росе розовое солнце. Поцелуйно чмокала мокрая земля под ногами. В тонкую, однотонную дудку свистел рябчик – подругу звал. И так песней занялся, что Федора Волкова вплотную подпустил: тут только опомнился, фыркнул, перелетел на соседнюю сосну – и опять засвистел. Улыбнулся Федор Волков, от плеча отнял ружье – и пошел домой.
У бобыля в избе – откуда порядку быть? Пахнет псиной – вчера только первую ночь не спал с Федором в избе Ятошка лягавый; по углам – пауки; сору – о, господи, сколько! Яуста вымыла все, оскоблила пол добела, женка хозяйственная выйдет из ней – хлопотушей ходила по избе.
– Здравствуй, Яуста, ах, ты, хозяюшка ты моя… – бежал к Яусте Федор Волков: обнял ее поскорее, какая она теперь – после ночи? Бежал по избе – по скобленому белому полу…
– Да ты что, сбесился – не вытерев ноги, прешь-то? – заголосила Яуста в голос. – Этак за тобой, бес-пелюхой, разве напритираисси?
Со всего бега стал Федор Волков, как номером помраченный. Опомнилась Яуста, подошла к Федору, губы протянула, а на отлете – рука с ветошкой.
Молча отстранился Федор – и пошел за порог: сапоги вытирать.
С того дня опять Федор Волков стал ходить молчалив. Что ни вечер – увидишь его на угоре у Ильдиного камня: самого не видно, только одна голова – стриженая колгушка – над светлым морем маячит.
– Чего, Федор, выглядываешь? Аль гостей каких ждешь иззаморских?
Глянет Федор глазами своими нерпячьими, необидными и головой-колгушкой мотнет. А к чему мотнет – да ли, нет ли – неведомо.
Стал ночами пропадать Федор Волков. А ночи – страшные, зрячие: помер человек – а глаза открыты, глядят и все видят, чего живым видеть нелеть. Металась Яуста одна в светлой подклети, пустой от неусыпного солнца.
– Да где же это ты, лешебойник, ходисси… – днем голосила Яуста. – Да и чем же это я опризорилась, где мои глазыньки были, когда я замуж шла за тебя?
Федор Волков молчал: только глазами необидными немовал что-то Яусте, а про что немовал – неведомо.
Должно быть, Яуста отцу пожалобилась: стал Пимен, племяш двоеданский, за Федором следом виться, как комар, и жилять его непрестанно:
– Ты как же это, Федор, с женой-то не влюбе живешь? Как ты с нею повенчан, то по закону Божию – должен на ложе спать, а ты что ж это, а? – вился и вился Пимен.
Когда в церковке деревянной звонили к вечерне, выходил Пимен на двор, возле водовозки бухался на колени и сладкогласно пел Богу молитву вечернюю. Дождь ли, снег ли, – а уж Пимен возле водовозки пел обязательно. Тут от него и спасался Федор Волков – в лес, к Мышь-наволоку. Так, пока не пришла лютая осень, в лесах и коротал ночи, со своими снами с глазу на глаз.
Забелели беляки на море, задул ветер-полуночник. Налегнуло, нагнулось небо, бежали облака быстрым дымом, задевали о верх деревьев. Мгла заселась, не разобрать – где небо, где море: никто уж теперь не приедет…
– Ну вот, Федор, стал и ты дома сидеть, слава Богу. Остепеняйся-ка помаленьку, с Господом… – ласковым комаром пел Пимен, впился в самое ухо Федору Волкову.
Но был нынче Федор необычен: грузен сидел, и глаза были красные, кровью налитые, вином несло – и все ухмылялся.