Коломийцев вновь почувствовал всю горечь этих слов, нахмурился и замолчал. Он сидел, не глядя на Ваню, и вертел в руках бокал, ни на чем, кажется, не сосредоточиваясь, только ощущая в сердце боль. И Ваня не мешал Антонину Ивановичу молчать, было ему отчего-то неудобно и одновременно жалко… Кого? Антонина Ивановича? Свету? Он не знал этого.
– Конечно, – сказал Коломийцев глухо, – не очень-то хорошо, когда тебе говорят: не люблю!., трус!., ничтожество!.. Несправедливо все это. Да что делать? Я все понимаю…
– «Понимаю», «понимаю»! Да чего тут понимать-то? – разозлился вдруг Ваня. – Чего? Почему теперь-то не сходитесь? Из-за тебя, может? Ведь у тебя квартира, деньги, работа… Из-за тебя, да? Молчишь? Молчи, молчи… Только скажу я: плевать ей на тебя. Она уж, наверно, с другим снюхалась!
– Не надо, Ваня, – поморщился Коломийцев. – Об этом не надо… – И вдруг, словно подхлестнутый чем-то, заговорил быстро, страстно, живо: – Да ведь я сам об этом думаю, понимаешь, сам все время думаю! Как представлю только, что она, может, не одна там, – и страшно сделается, так и переворачивается все внутри! И знаешь что? – Коломийцев перешел на шепот. – Я тут Павлика здорово подозреваю… я тебе рассказывал о нем, такой на все способен. Надумал я как-то мириться со Светой, а одному ехать страшно. Ну и взял его с собой. Приехали в поселок, познакомились… Мы со Светой свои дела решаем, а Павлик по комнатам ходит, – у Светы после матери целый дом остался, – ходит, репродукции рассматривает, произведениями искусства интересуется. Говорю Свете: переезжай ко мне. А она: нет, ни за что, никогда! Почему? И отвечает: ни почему, не верю тебе – и все. А Павлик ходит и ухмыляется потихоньку, есть у него такой прием – ухмыляться: будто все ему давным-давно знакомо, пройденный этап, детская забава… И все что-то бормочет вполголоса, про Кафку, Матисса, Ренуара, Джойса… или там про алкеевскую строфу, а сам наверняка в ней ни бум-бум, или еще про Эйнштейна, романтизм, символизм… Я-то хорошо знаю все его штучки!
Вот тут она возьми да и обрати на него внимание! Ему, конечно, не возразишь, не опровергнешь его – а букет-то из красивых и умных слов он уже преподнес. Он все учит меня, этот Павлик, что мужчина любит глазами, а женщина ушами… Ну, она и заинтересовалась им, загадка он уже для нее какая-то, разгадать ее надо. А его не очень-то легко разгадать, если он что задумает… Пока в душу к человеку не залезет, до тех пор и не разгадаешь. Это у него прием такой. Верный, говорит, прием, ни одна рыбка еще не сорвалась…
И вот смотрит она на него, а он как будто и не обращает внимания… тараторит себе и тараторит. Что для такого момента нужно? – учит он меня. Нужно пыли побольше подпустить, очаровать женщину во что бы то ни стало. Ну, он и говорит, небрежно так, но на хорошем английском языке. Я-то, правда, так себе английский знаю, но все-таки знаю:
«So if you have loved some woman and some country, you are very fortunate, and if you die afterwards it makes no difference…»
«Да что же это такое? – умиляется вдруг она. – Как красиво! Что это?»
«Что? – спрашивает в свою очередь удивленно Павлик. – Да вы разве не знаете?»
«Да откуда же? – говорит она. – Ведь я не знаю языков… Это английский, кажется?»
«Английский, – соглашается он покровительственно, а сам опять чуть-чуть усмехается: английский-то, мол, английский, да не совсем английский. – Это американец Хемингуэй, папа Хэм…»
«Ой, как интересно!»
«Еще бы, – подхватывает он, – не интересно. Это все-таки Хэм!»
«А вы на русский, Павлик, можете перевести? Что такое он сказал?»
А он говорит:
«Отчего не могу перевести, перевести можно… – А в тоне его примерно вот что: я все могу, только зря-то стараться, даром-то, не очень хочется… Правда, для вас-то, в виде исключения, пожалуй, и соглашусь, даже с радостью, может, соглашусь…»
«Ну так переведите, Павлик!»
«И если ты любил какую-нибудь женщину, – начинает он, – и любил какую-нибудь страну, то тебе дьявольски повезло, и если ты умираешь потом, это не имеет значения…»
«Как, как вы говорите, Павлик?!»
«…и если ты умираешь потом, это не имеет значения…»
«Боже, как здорово сказано! «…если ты любил какую-нибудь женщину и какую-нибудь страну…» Вот как надо любить, вот что такое любовь!»
И вот теперь сомнение во мне, подозрение. Понимаешь, Ваня, ненавижу я этого Павлика. Обойтись без него не могу на работе – а ненавижу! Он иногда куда-то пропадает, на несколько дней. Несколько раз я его на вокзале встречал; по глазам вижу – смеется он надо мной, издевается… До чего я дожил! Ничего не знаю, никому не верю! Себе не верю! Тяжело!