Читаем Ложится мгла на старые ступени полностью

Мир не имел невербального существования, вещи не обладали предметной телесностью — они рисовались буквами, но это была не молчаливая буквенность — они звучали целостностью слова. И не одного — всплывала их вереница, весь синонимический ряд. Тяпка, сапка, цапка. Отделаться не удавалось, слова звенели в голове, он повторял и повторял их, пробуя на вкус; одни оказывались близки, другие враждебны, как прицепившийся репей. Ещё хуже было со стихами. Счастье, если всплывало «Не ты под секирой ковыль обагришь». Но недели две кряду где-то в мозжечке с утра стучало: «Из-бронзы-Ленин-тополя-в-пыли. Развалины разбитого квартала. Поутру немцы в городок пришли И статую низвергли с пьедестала». Чего он только не делал.

Твердил: поэт плохой, да ещё и написал подлую поэму, прославляющую Павлика Морозова. Пытался даже убедить кого-то, что стихи вполне ничего — уместно использован высокий стиль: «низвергли», «пьедестал». Пробовал улучшать текст («руины» подошло бы больше) или искажать («вдрызг разбитого») — иногда это действовало. Спасенье пришло неожиданно: с ранья сквозь бред овечьих полусонок проступило:

Губернатор едет к тёте,

Нежны кремовые брюки.

Пристяжная на отлёте

Вытанцовывает штуки.

Низвергнутый бронзовый Ленин больше не беспокоил.

Стихи всплывали и ночью; он никогда не слышал, чтобы во сне являлись не люди, но строки в отрыве от своих демиургов. Приснились стихи Блока: «Кто-то нерусский, в красивом пальто». Аспирант Сосневский, недавно прочитавший всё алконостовское собрание, заявил, что этой строки у Блока нет, но на него похоже. В другой раз приснилось как бы пастернаковское: «И красных сосен Подмосковья». Такого стиха у поэта никто не помнил, но все задумывались. Снились и ничьи стихи, иногда заумные:

Это кто же, это кто же

Голубую зелень лета

Бесконечно проскочил?

С годами ночные голоса звучали всё глуше, потом утихли совсем. Но днём не изменилось ничего. «Червь его сердце больное сосёт», — бормотал Антон, чистя зубы; «И с тяжким грохотом подходит к изголовью», — скандировал, подымая гантели; опрокидывая на голову один за другим пять тазов холодной воды по Порфирию Иванову, читал, отплёвываясь: «И облив себя водой, стал стучаться под избой».

На обсуждении в своём секторе статьи директора смежного института он неожиданно для всех и себя самого произнёс обличительную речь, что работу нужно завернуть как слабую, а что он — директор, так есть же высший суд, суд потомков, и надо, чтобы нам перед ним не было стыдно. А дело было в том, что из всех звучащих по утрам в голове Антона стихов в тот день выделилось и повторялось «Но есть, есть Божий суд, наперсники разврата»; эта мощная волна его и несла.

Однажды весной за переброской навоза Гройдо сказал:

— Когда вы были мальчиком, я думал, что из вас выйдет поэт. Да и потом, когда прочёл ваши студенческие стихи о Гильотене.

— Стихи были так себе.

— Не скажите. Про нож гильотины — «его равномерная сила правдивей, чем взмах палача» — недурно. А про мёртвых дождевых червей — ещё лучше: «Персть его безжизненно-нелепа, вялая покинутость чехла». Но дело даже не в том, а — вы с детства жили в мире звуков сладких.

В эпоху семиотики на одной из летних школ известный структуралист всем раздавал определения: «человек дороги», «человек норы».

— А я? — поинтересовался Антон.

— Хоть вы и историк, но я, прожив с вами в этой комнате три дня, уверенно номинировал бы вас: человек звука, или — лучше — мычания. Или — чтобы понятнее — человек глоссы.

И Антон решился. В десять утра в понедельник он стоял перед кабинетом декана филфака профессора Михаила Романовича Симбирцева. Про него говорили, что в своё время он донёс на своего учителя Франца Петровича Шиллера и занял освободившуюся кафедру зарубежной литературы. Декан как лектор многим нравился — темпераментом, тем, что читал без всяких конспектов. Правда, Алик Мацкевич как-то рассказал, что Симбирцев целую лекцию посвятил Эжену Потье — столько же, сколько Бодлеру, Верлену и Малларме вместе. Антон поинтересовался, что ещё, кроме «Интернационала», написал Потье. Выяснилось, что ничего. «А о чём же ваш профессор говорил два часа?»

— «О рабочем движении во Франции».

В кабинете декана сидел завкафедрой фольклора профессор Титеров, который Антона знал, так как тот в перерывах между первым и вторым часом его лекций подходил к нему с вопросами то о частушках, то о вариантах текста жестоких романсов. Видимо, его накрутила Эрна Васильевна, потому что он сказал, что по склонностям и вследствие некоторых особенностей биографии студент Стремоухов прирождённый фольклорист, ту вольную частушку, которая вам, Михаил Романович, так понравилась, записал как раз этот молодой человек.

Было определено: Антон после весенней сессии второго курса у себя на истфаке переводится на первый курс филологического факультета с зачётом некоторых дисциплин, как-то: политэкономии, истории СССР, физкультуры и некоторых других.

Вопрос решился в пять минут. А в следующие пять всё так же просто и быстро рухнуло.

Перейти на страницу:

Все книги серии Русский Букер

Похожие книги

Русская печь
Русская печь

Печное искусство — особый вид народного творчества, имеющий богатые традиции и приемы. «Печь нам мать родная», — говорил русский народ испокон веков. Ведь с ее помощью не только топились деревенские избы и городские усадьбы — в печи готовили пищу, на ней лечились и спали, о ней слагали легенды и сказки.Книга расскажет о том, как устроена обычная или усовершенствованная русская печь и из каких основных частей она состоит, как самому изготовить материалы для кладки и сложить печь, как сушить ее и декорировать, заготовлять дрова и разводить огонь, готовить в ней пищу и печь хлеб, коптить рыбу и обжигать глиняные изделия.Если вы хотите своими руками сложить печь в загородном доме или на даче, подробное описание устройства и кладки подскажет, как это сделать правильно, а масса прекрасных иллюстраций поможет представить все воочию.

Владимир Арсентьевич Ситников , Геннадий Федотов , Геннадий Яковлевич Федотов

Биографии и Мемуары / Хобби и ремесла / Проза для детей / Дом и досуг / Документальное
Жертвы Ялты
Жертвы Ялты

Насильственная репатриация в СССР на протяжении 1943-47 годов — часть нашей истории, но не ее достояние. В Советском Союзе об этом не знают ничего, либо знают по слухам и урывками. Но эти урывки и слухи уже вошли в общественное сознание, и для того, чтобы их рассеять, чтобы хотя бы в первом приближении показать правду того, что произошло, необходима огромная работа, и работа действительно свободная. Свободная в архивных розысках, свободная в высказываниях мнений, а главное — духовно свободная от предрассудков…  Чем же ценен труд Н. Толстого, если и его еще недостаточно, чтобы заполнить этот пробел нашей истории? Прежде всего, полнотой описания, сведением воедино разрозненных фактов — где, когда, кого и как выдали. Примерно 34 используемых в книге документов публикуются впервые, и автор не ограничивается такими более или менее известными теперь событиями, как выдача казаков в Лиенце или армии Власова, хотя и здесь приводит много новых данных, но описывает операции по выдаче многих категорий перемещенных лиц хронологически и по странам. После такой книги невозможно больше отмахиваться от частных свидетельств, как «не имеющих объективного значения»Из этой книги, может быть, мы впервые по-настоящему узнали о масштабах народного сопротивления советскому режиму в годы Великой Отечественной войны, о причинах, заставивших более миллиона граждан СССР выбрать себе во временные союзники для свержения ненавистной коммунистической тирании гитлеровскую Германию. И только после появления в СССР первых копий книги на русском языке многие из потомков казаков впервые осознали, что не умерло казачество в 20–30-е годы, не все было истреблено или рассеяно по белу свету.

Николай Дмитриевич Толстой , Николай Дмитриевич Толстой-Милославский

Биографии и Мемуары / Документальная литература / Публицистика / История / Образование и наука / Документальное