— А знаешь, когда я уезжал из Москвы, то пообещал себе, что обязательно вернусь не один. Так что ты, в каком-то роде, мой вариант к отступлению, — признавать это вслух оказывается не так страшно, а в локоть мне упирается собачий нос, влажный и прохладный даже через рубашку. И хочется говорить, говорить, говорить, разгоняя пугающую тишину и вытаскивая наружу все живущие внутри страхи, непременно сводящиеся только к ней, лишь к ней одной.
В моей жизни она давно уже занимает пьедестал, недосягаемый для кого-либо другого. Да что там, недосягаем он и для меня: не от того ли больше десятка лет все мои мысли и поступки направлены на то, чтобы доказать ей, что я что-то значу? Продемонстрировать, что тот запутавшийся в себе, нерешительный, пугливый парень вырос, и вместо тайком оставленных цветов готов в открытую подарить ей весь мир.
Только думаю о том, как мы встретимся, и робею. Потеют ладони, учащается пульс. Тело плавится.
— Знаешь, мне бы твою настойчивость, — усмехаюсь и оборачиваюсь, чтобы взглянуть на пса, и застаю его уже разлёгшимся на животе по заднему сидению. Он широко зевает и смотрит на меня прямо, без тени сожаления: если бы мог, наверняка бы спросил «а ты чего ожидал?». А я, впрочем, именно этого и ожидал. — Или твою наглость, дружище.
Всё было: и настойчивость, и наглость, и силы терпеть сопротивление, пробивать его день за днём, отколупывать по кусочкам, чтобы добраться до неё настоящей, — той девочки, что однажды впустила меня в своё сердце и душу, и чьё доверие я не смог оправдать.
Я завоёвывал её, как самую ценную и желанную, самую богатую и плодоносную, самую недоступную и защищённую территорию. Брал силой, нахрапом; нападал исподтишка, ломал все укрепления, расшатывал высокие каменные стены, не выдерживающие резонанса нашей взаимной не-ненависти и рушившиеся одна за другой. Проникал внутрь хитростью, играл на эмоциях и амбициях, а потом отступал, чтобы с более выгодной позиции сделать победоносный рывок вперёд. Изводил, удивлял, пока не добился выброшенного вверх белого флага.
Смог. Захватил. А удержать — не вышло.
Не уверен, что у меня остались силы для новой войны. Все, что были, оказались брошены на выживание последние два года, на бесконечную череду метаний между тем, что требовали от меня другие люди, на попытки выстоять и остаться самим собой, когда как настоящим мне удавалось быть только в собственных воспоминаниях о нас. И долгими, холодными, одинокими ночами, засыпая с телефоном в руках, на экране которого пульсировала серебристая точка маячка.
Усталость. Вот, что осталось от меня прежнего, сгорающего от злобы, преисполненного ненавистью к семье отца, к сломавшей нам жизнь Ксюше, даже к самой Маше — за то, что не верила в меня, в нас, в свои чувства. Всё выгорело дотла и обратилось серым пеплом. Всё закончилось.
Мне хочется спокойствия. Хочется, — как бы смешно это не звучало от убийцы, — счастья. Хочется засыпать вечерами и просыпаться с утра без страха за жизнь любимой женщины.
Даже если больше не моей женщины.
Наверное, рано или поздно у всех наступает момент, когда пора закончить борьбу. С обстоятельствами, с чувствами, со своими слабостями, иногда — со всем миром. Время отступать, складывать оружие, срывать броню и учиться существовать в той реальности, где вокруг не сплошь враги. Время отпускать тех, кто хочет уйти, как бы отчаянно я в них не нуждался. Время смирения.
Время, время, время. Ожесточённо изводит меня неизвестностью, нежно успокаивает ложными надеждами. Давит на педаль газа до упора, нарушая все допустимые ограничения, подгоняет, подстрекает, торопит. Нашёптывает «к ней, к ней, к ней!», проглатывает один за другим десятки километров расстояния, а потом заставляет налететь на яму «не приходи больше» и наблюдает с насмешкой, как я пытаюсь вырулить и не разбиться насмерть.
Потраченные на заправке полчаса нагоняю слишком быстро, опрометчиво влетаю прямо под камеры и с нездоровым удовольствием думаю о том, что через несколько дней придёт ворох штрафов, напоминающих об этой поездке. Возможно, именно тогда, когда я готов буду руки на себя наложить, лишь бы забыть о ней навсегда.
И почему же так больно думать о том, что ты больше не ждёшь меня, Маша?
Пёс забрался под плед, в который я когда-то заворачивал её, и спит: лишь задние лапы и кончик тёмного хвоста выглядывают наружу. Ещё продолжаю обманывать себя, уверенно и бодро рассуждая о том, что по возвращению в Москву пристрою его кому-нибудь, обращусь к той же Саше, курирующей несколько приютов для животных. Мне ведь точно ни к чему лишние заботы, новый виток переживаний о ком-либо, очередная привязанность, настигнувшая меня без предупреждения и навязавшаяся без разрешения.
Но по кончикам вечно холодных пальцев струится лёгкое, чуть покалывающее тепло. Что бы не случилось через сто пятьдесят километров дороги, я уже буду не один.
Входящий от Глеба, в отличие от утреннего звонка, — подумать только, — бывшей жены, принимаю в первое же мгновение, и не нахожу в себе хоть толики терпения, чтобы первым делом выслушать его.
— Вы его нашли?