Читаем Лубянка — Экибастуз. Лагерные записки полностью

Четвертым был мой любимец Василий. Политика его абсолютно не интересовала. Он был от природы человеком действия. Ему бы быть солдатом, путешественником, авантюристом, золотоискателем, конквистадором, охотником… Как запорожец, он считал дом и оседлую жизнь местом отдыха и выполнения скучнейших обязанностей. Но в советской системе вольный орел был обречен. Его не только в общей сложности на пятнадцать лет посадили на цепь за решетку, колючую проволоку, на прикол в ссылке, но и всю остальную жизнь он был привязан паспортным режимом к определенному городу, который мог покидать только на время отпуска. Судьба Василия не единична. Такова трагедия всех сильных, энергичных и, главное, предприимчивых россиян за истекшие пятьдесят лет. Ученый и инженер еще могли частично укрываться от тошнотворной действительности, но люди, в груди которых горел огонь личной инициативы, подверглись массовому уничтожению. Оставшиеся чудом в живых были обращены в рабов, привязанных к одному и тому же месту, и необходимая для них деятельность была заменена нудной работой на государство, телевизором и водкой. Чудовищное распространение пьянства в этой деспотии объясняется пребыванием в рабстве мужчин, созданных для свободной деятельности.

Мои размышления были прерваны, так как постановили, что каждый по очереди должен рассказать что-либо смешное и обязательно из своего личного опыта. Пальма первенства на этот раз досталась не нашим менестрелям Льву и Борису, а милым рабочим ребятам. На той же пересылке они сумели подметить ужимки блатарей, которые имели наибольший успех, а теперь изобразили смешные сценки. Пришла моя очередь — от рассказов никого не освобождали. Обобщать не стоит, но часто восприятие жизни у более мыслящих проходило в то время через призму трагизма. Я поведал, как хорошо одетый человек лет пятидесяти, стоявший во главе отдела снабжения Вятлага, бывший начальник крупной тюрьмы, стоял возле своего дома, в сумерках. Он до смерти боялся темноты, и мог так ждать несколько часов, но в помещение не войти. Ледяное молчание было мне ответом. Меня заставили выступить на «бис» и, порывшись в памяти, найти все-таки что-либо смешное. Тогда я вспомнил, как к нашему инженерному бараку, где были только люди с высшим образованием, «культурно-воспитательная часть» (КВЧ) прикрепила воспитателя из ссученных воров, окончившего два класса, и он по вечерам проводил с нами политбеседы. Теперь я уже с полным правом потребовал, чтобы засмеялись. Ведь какой-нибудь новый Рабле заставил бы потешаться весь мир, располагая таким фактом. Хотя — вряд ли. Трагизм и ужас действительности не позволили бы даже великому сатирику вызвать смех, скорей появилась бы саркастическая усмешка, но, несомненно, вся прогнившая система с её «единственно научным мировоззрением» была бы им пригвождена к позорному столбу.

Все же меня оставили в покое, поскольку успеха рассказы мои не имели, и я снова погрузился в думы о Вятлаге. О двух наиболее ярких зэках той поры мне хочется поведать и западному читателю.

Летом сорок второго в нашей мастерской появился молодой человек лет тридцати пяти, бытовик в чине снабженца, с пропуском. Макс Бородянский. Он был веселым, очень общительным одесситом. Как бытовику, ему следовало бы держаться от нас подальше, но его тянуло к разговорам, к обмену мнениями. А кроме нас, поговорить так, как ему хотелось, было не с кем. По своей должности ему много приходилось разъезжать и встречаться с разными людьми. Из поездок он всегда привозил какое-нибудь наблюдение над чудовищной, а по сути идиотской, действительностью. Комментировать свои сообщения ему, бытовику, не полагалось, и это мы уж взяли на себя. Он же голосом, преисполненным ядовитой насмешки, произносил неизменно в конце одну-единственную фразу: «Все нормально!». Интонация при этом была такой, что часто не надо было больше ничего прибавлять к его рассказу, оставалось лишь дружно рассмеяться.

Он был финансовым гением, и я уверен, что на Западе создал бы крупный банк. В сталинской деспотии он проворачивал какие-то головокружительные денежные операции, вполне, как он говорил, законные, и создал себе подпольное состояние. Может быть, его бы и не загребли, если бы он вел себя поскромнее. Но общительный нрав его погубил. Он сорил деньгами, обедал каждый день с семьей в одном из лучших московских ресторанов, где его знали, и метрдотель брал всегда его дочурку на руки, поднося к вазе с фруктами или конфетами. Рестораны кишат сексотами и первый вопрос был, откуда у него деньги, не шпион ли. Осудили его по бытовой статье, так как в Советском Союзе преследуется любая частная инициатива; в декабре сорок второго сактировали по болезни, которая к тому времени уже обнаружилась.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Чикатило. Явление зверя
Чикатило. Явление зверя

В середине 1980-х годов в Новочеркасске и его окрестностях происходит череда жутких убийств. Местная милиция бессильна. Они ищут опасного преступника, рецидивиста, но никто не хочет даже думать, что убийцей может быть самый обычный человек, их сосед. Удивительная способность к мимикрии делала Чикатило неотличимым от миллионов советских граждан. Он жил в обществе и удовлетворял свои изуверские сексуальные фантазии, уничтожая самое дорогое, что есть у этого общества, детей.Эта книга — история двойной жизни самого известного маньяка Советского Союза Андрея Чикатило и расследование его преступлений, которые легли в основу эксклюзивного сериала «Чикатило» в мультимедийном сервисе Okko.

Алексей Андреевич Гравицкий , Сергей Юрьевич Волков

Триллер / Биографии и Мемуары / Истории из жизни / Документальное
Идея истории
Идея истории

Как продукты воображения, работы историка и романиста нисколько не отличаются. В чём они различаются, так это в том, что картина, созданная историком, имеет в виду быть истинной.(Р. Дж. Коллингвуд)Существующая ныне история зародилась почти четыре тысячи лет назад в Западной Азии и Европе. Как это произошло? Каковы стадии формирования того, что мы называем историей? В чем суть исторического познания, чему оно служит? На эти и другие вопросы предлагает свои ответы крупнейший британский философ, историк и археолог Робин Джордж Коллингвуд (1889—1943) в знаменитом исследовании «Идея истории» (The Idea of History).Коллингвуд обосновывает свою философскую позицию тем, что, в отличие от естествознания, описывающего в форме законов природы внешнюю сторону событий, историк всегда имеет дело с человеческим действием, для адекватного понимания которого необходимо понять мысль исторического деятеля, совершившего данное действие. «Исторический процесс сам по себе есть процесс мысли, и он существует лишь в той мере, в какой сознание, участвующее в нём, осознаёт себя его частью». Содержание I—IV-й частей работы посвящено историографии философского осмысления истории. Причём, помимо классических трудов историков и философов прошлого, автор подробно разбирает в IV-й части взгляды на философию истории современных ему мыслителей Англии, Германии, Франции и Италии. В V-й части — «Эпилегомены» — он предлагает собственное исследование проблем исторической науки (роли воображения и доказательства, предмета истории, истории и свободы, применимости понятия прогресса к истории).Согласно концепции Коллингвуда, опиравшегося на идеи Гегеля, истина не открывается сразу и целиком, а вырабатывается постепенно, созревает во времени и развивается, так что противоположность истины и заблуждения становится относительной. Новое воззрение не отбрасывает старое, как негодный хлам, а сохраняет в старом все жизнеспособное, продолжая тем самым его бытие в ином контексте и в изменившихся условиях. То, что отживает и отбрасывается в ходе исторического развития, составляет заблуждение прошлого, а то, что сохраняется в настоящем, образует его (прошлого) истину. Но и сегодняшняя истина подвластна общему закону развития, ей тоже суждено претерпеть в будущем беспощадную ревизию, многое утратить и возродиться в сильно изменённом, чтоб не сказать неузнаваемом, виде. Философия призвана резюмировать ход исторического процесса, систематизировать и объединять ранее обнаружившиеся точки зрения во все более богатую и гармоническую картину мира. Специфика истории по Коллингвуду заключается в парадоксальном слиянии свойств искусства и науки, образующем «нечто третье» — историческое сознание как особую «самодовлеющую, самоопределющуюся и самообосновывающую форму мысли».

Р Дж Коллингвуд , Роберт Джордж Коллингвуд , Робин Джордж Коллингвуд , Ю. А. Асеев

Биографии и Мемуары / История / Философия / Образование и наука / Документальное