Завод работал в три смены, каждая по восемь часов, что означало с дорогой почти все девять. После этого можно было читать, думать, беседовать. Мы находились в привилегированном положении: питание было достаточным, одежда — по сезону. На том же заводе на возведении новых корпусов трудились неквалифицированные заключенные, на девяносто процентов — женщины. Они работали по двенадцать часов и частенько их задерживали еще на два-три в случаях, когда бригадир не умел убедить прораба, что сверхзавышенные нормы перевыполнены. Нам их было жалко, но помочь им ничем не могли: это был другой мир, хотя перегородка была достаточно тонка и переместиться в их среду большого труда не составляло.
Творцы уродливой социальной системы начали с обещаний равенства, но быстро превратили ее в царство уродливого неравенства. К нему во всех видах настолько привыкли, что разница в нашем положении, по сравнению с другими, считалась вполне естественной и не подлежала даже обсуждению.
Месяца через два в конструкторском бюро технического отдела появился профессор артиллерийской академии Н. Береснев. Он был истощен, но, благодаря своей хорошей зимней одежде, не обморожен, хотя проделал путь в тяжелых условиях телячьего вагона. Мы с ним сидели рядом за чертежными досками, быстро подружились. С очередным этапом прибыл обрусевший голландец Генрих ван Вибе. Степень его истощения была значительной и, походив несколько дней в наше бюро, он слег в лагерную больничку. Подкормившись, он стал работать по своей специальности инженера-литейщика и готовил к пуску цех. Вскоре мы стали неразлучны, и первый год, пока нам еще не выдали пропуска на бесконвойное хождение, мы чудесно втроем коротали вечера долгой заполярной ночи. Петрович, как мы звали нашего профессора^ был изумительным рассказчиком, не уступавшим ни Льву, ни Борису. С огромным удовольствием мы слушали его повествования из прошлого о родных и знакомых. Торговые операции с моим табаком, который я еще несколько раз получал, взял на себя Генрих: в довершение всех благ у нас троих образовалось еще и даровое курево. Мы блаженствовали.
«Мещанин и пошляк»
Петрович родом был из Вятки, главного города нынешней Кировской области, где в тридцатые годы был организован Вятлаг. До 1917 года жили скромно, в уюте и достатке. Отец служил в пароходстве и под конец жизни стал там небольшим совладельцем. Мать вела хозяйство, два брата и сестра учились в гимназиях. По воскресеньям пеклись пироги, неуклонно всей семьей посещали всенощную и воскресную обедню, мальчики в соборе пели на клиросе, на подоконниках цвела герань. Тихо и мирно протекала жизнь этой трудолюбивой семьи. Как могли и умели, помогали обществу: отец подписывался на военные займы, делали пожертвования в пользу раненых, шили для солдат теплую одежду. Свержение царя было воспринято главой семьи как конец России. Вскоре после октябрьского переворота в городок прибыл маленький отряд человек в пятнадцать матросов. Они выгнали из городской управы представителей местного выборного самоуправления и начали заводить большевистские «порядки». В городе стояли два запасных полка старой русской армии, но никто из них пальцем не пошевелил. Сопротивление оказал только союз охотников: старики с гладкоствольными ружьями, большинство из которых были участниками Балканской войны 1877 года, и, по старой привычке, пулям не кланялись, пошли штурмом на городскую управу, откуда их встретили пулеметным огнем и уложили почти всех. Уцелевших добили в Чека. Полновластными хозяевами над жизнью и смертью граждан стали отбросы общества. Начались обыски, реквизиции, аресты, расстрелы заложников, трудовые и прочие повинности, доносы, натравливание людей друг на друга… измывательство и невиданное унижение. Впрочем, Петрович очень редко говорил о конце идиллии, а больше вспоминал обо всем хорошем в простых русских семьях до 1917 года. Досадно было, что он величал их мещанами, и мы с Генрихом предлагали замену: редко употребимое слово «посадские», равноценное, в нашем понимании, «бюргерам». Петрович, видимо, чтобы нас подзадорить, слегка надувая щеки, заявлял: «Я — мещанин[27]
, пошляк, и горжусь этим». В этой очередной шутке Петровича, над которой мы смеялись, было неизмеримо больше смысла и пользы для рядового человека, чем в любом так называемом революционном учении, где за химеры будущего счастья приходилось платить миллионами жизней, и в результате иметь аркан на шее. Влюбленный в свои «детали машин» (до ареста он читал лекции по этому предмету в своей академии), Петрович, к сожалению, не удосужился изложить и развить наблюдения юности даже в своем дневнике, который тщательно вел, и ограничился лишь несколькими тезисами, вытекающими из его любви к простому уюту.— Царствование миротворца Александра Третьего было лучшим. Он с нежностью называл его царем-мещанином.