Прошло уже несколько недель с тех пор, как я ушел из шоу; стояло раннее лето, но в воздухе все еще был холод. Люди жаловались на погоду по радио.
Я повернул выключатель прикроватной лампы и вернулся к роману из моего детства, к тому моменту, когда бой пробирается в темный замок. Мои глаза опустились; мои мысли оторвались от меня и двинулись, словно стадо маленьких оленей. Можно было видеть, как они убегают. Встряхивая хвостом; фыркая, словно они метнулись по ложной тревоге; возвращаются обратно. Я подумал, что засыпаю.
Я закрыл книгу, сказал несколько успокаивающих слов темноте. Закрыл глаза; я начал свое погружение; олени двинулись снова. Я был почти на правильном пути. Погружался и погружался. Засыпал и чувствовал, что почти касаюсь песчаного дна, когда сознание этого, важность этого выдернула меня на поверхность. Какая-то легкость наполнила голову, словно меня выдернуло с солнечной улицы.
Вы скажете, мне следовало сдаться; мне следовало пойти в мою кухоньку, или продолжать читать, или спуститься вниз, в вестибюль. Ничего нельзя было обрести, прилепившись, словно пластырь, к темноте; не о чем думать, ничего нового или продуктивного, просто то же самое замученное кино: я двигаюсь по снежной улице, беру пиво, улыбаюсь девушкам в рок-группе, возвращаюсь домой, его запах в доме, пустая кровать. Я думал об этом так много раз, что вы могли бы видеть засвеченные пятна на пленке.
Я сдался после того, как наступил день, свет пробился через занавески, от него нельзя было укрыть — не имело значения что. Словно твою палатку собрали и унесли на следующие бесконечные восемнадцать часов.
Я встал.
Так продолжалось три дня. Не могу вспомнить, что я делал, только серия цветных панелей, сидение в кинотеатре, да, это я вспоминаю, хотя и забыл, какой был фильм. Единственное — я несколько раз пересаживался, один раз потому, что женщина рядом ела попкорн с таким хрустом, что мне казалось, что она пронзает меня спицей. (Когда попкорн кончился, она принялась за пакетик мятных лепешек.) Помню, что сидел в этом французском бистро. Пошел туда пообедать, но прямо у меня надо головой, упираясь прямо в меня, оказался сбивающий с толку яркий свет, и, когда я попросил официантку его выключить, она сказала — нет, она не может, что другие посетители желают видеть свою еду, это прозвучало для меня довольно грубо, довольно саркастически, и я ушел, меню так и осталось на столе. Около часа я чувствовал раздражение из — за этого случая, из — за ее тона, из-за этой слегка раздражающей развязности. Что еще я делал? О да. Позвольте мне рассказать, как это вышло.
На третье утро, грязный, с красными глазами, во рту был такой вкус, словно я гнию изнутри, я потащился по коридору к лифту. Солнечный свет был невыносим. Каким плоским может быть солнечный свет. Как печально. Я таскался туда и сюда, словно человек, который пытается поудобнее устроиться в постели. Палатка с пончиками. Слишком кричаще, невыносимый разговор непередаваемой тупости.
Все еще было холодно (
Уборщица постучала в дверь и позволила себе войти.
— О, — сказала она.
Я удалился, пошел на улицу. Какой-то мальчишка недалеко от Итон-центра предложил продать мне немного травки.
— Подрасти сначала, — сказал я и продолжал шагать. Если я буду так идти, думал я, я дойду до кулачной драки.
Я зашел в грязную закусочную и заказал себе завтрак, глазные яблоки плавали в тарелке жира. Официантка уронила мой тост на пол.
— Хотите к этому джема? — сказала она, возвращая его обратно на стол.