17. Мы сворачиваем в сторону перед людьми, хромыми на правую ногу, в особенности если встретимся с ними утром. Точно так же, когда увидит кто-нибудь, только что вышедши из дому, служителя Кибелы, евнуха или обезьяну, — он тут же поворачивает обратно и возвращается, считая, что ничего хорошего не сулит его повседневным делам это первое дурное и зловещее предзнаменование. А если в самом начале, в преддверии, при первом выходе на утро целого года, встретишь распутника, который делает и с которым делают такое, что и сказать стыдно, который всеми за это заклеймен и отвержен, которому нет иных кличек, как только по делам его: обманщик, мошенник, лжец, чума, колодник и преступник, как не бежать от него? Как не сравнить этого отверженца с черными, пагубными днями?
18. Но разве ты не таков? Вряд ли ты станешь отрицать это, поскольку я знаю тебя за наглеца, который, по-моему, еще и гордится тем, что не меркнет слава его деяний, что у всех он на виду и на языке. Но, если бы даже ты вздумал схватиться со мною и стал утверждать, ты не таков, кто даст веру твоим словам? Твои сограждане? — справедливость требует начать с них, — но они знают, каково было первое воспитание, тобой полученное, как ты, всецело отдавшись этой язве-солдату и во всем ему помогая, вместе с ним валялся во всяческом разврате, пока наконец он не прогнал тебя, превратив, как говорится, в рвань драную.
19. Живут, конечно, в памяти твоих земляков и те выходки, которые ты, будучи уже юношей, позволял себе, подвизаясь на театральных подмостках, когда ты ломался вместе с плясунами и считался достойным предводителем этого воинства. Никто, бывало, не появлялся перед зрителями раньше тебя, чтобы сообщить, как называется разыгрываемое представление. Именно тебя, обутого в очень изящную золоченую обувь, в державном пурпуре, выпускали вперед просить присутствующих быть благосклонными. И ты получал венки и уходил, сопровождаемый рукоплесканиями, становясь таким путем любимцем зрителей. И вот — ты оратор и философ! Не мудрено поэтому, что твоим согражданам показалось, будто они, как в трагедии Еврипида, "два солнца на небе видят" и "двойные Фивы", и если когда-нибудь дойдут до них о тебе подобные вести, у каждого готово будет вырваться восклицание: "Он, который тогда!.. И это после того, как!.." А потому ты хорошо делаешь, что сам не хочешь вовсе вступать на родную почву и появляться среди своих, но добровольным изгнанником избегаешь родины, хотя она не знает ни злой зимы, ни тягостного лета, но является прекраснейшим и значительнейшим из всех городов Финикии. И понятно: быть изобличенным, встречаться с людьми, знающими и помнящими былые дела твои, — настоящая для тебя петля! А впрочем, что за пустяки я говорю! Да разве ты кого-нибудь устыдишься? Разве сочтешь позорным какой-нибудь хотя бы самый гнусный поступок? Ходят слухи, что есть у тебя там большое имение, а на деле это просто жалкий клочок земли, защищенный башенкой, по сравнению с которой даже бочка философа из Синопа покажется дворцом Зевса. А земляков своих ты никогда и никак не убедишь, что ты перестал быть для них отъявленнейшим негодяем, предметом общей ненависти для всего города.
20. Но, может быть, ты сошлешься в подтверждение своих слов на жителей других городов Сирии, утверждая, будто ты отнюдь не вел дурной и заслуживающей порицания жизни? Геракл! Да ведь Антиохия своими глазами видела, как ты действовал, когда, уведя к себе того самого, из Tapca прибывшего юношу, ты… А впрочем, и раскрывать снова эти старые язвы мне, пожалуй, просто зазорно. Но все же: знают, конечно, и помнят об этом заставшие вас тогда и узревшие, как ты сидел у него на коленях, а; он… ну, ты сам знаешь, если не вовсе лишен памяти, что он делал своим ртом.