Нам он казался ангелоподобным, а у его всегда покрасневших глаз, которые хоть и следили за вполне мирскими делами, вроде раздачи хлеба, бывало такое выражение, будто он лицезрит Деву Марию. Он подпоясывался вервием, на котором висела связка ключей, оповещавшая об его приближении за два коридорных колена. Он неизменно бежал, спешил, будто по срочному вызову. Никто не знал, на какое количество замков распространяется его владычество.
Этот монах жил словно вне времен, поэтому и не поддавался уточнению его возраст; он осуществлял ненавязчивый и дружелюбный, но неусыпный надзор не только над нами, кому прибитый к дверям листок с внутренним распорядком запрещал «визиты женщин», но и над соседним залом, полным тяжело дышащих и хрипящих стариков. Их было около сотни — уж, во всяком случае, не меньше семидесяти. Койка к койке, умирающие и вновь прибывающие постояльцы олицетворяли собой дом для престарелых, который содержался организацией «Каритас».
Через откидное окошечко своей кельи монах-надзиратель днем и ночью приглядывал за залом, где безжизненно лежали старики, чей покой нарушался лишь эпидемическими приступами кашля или внезапными ссорами.
До поздней ночи, перед тем, как заснуть, мы слышали голос монаха; он говорил со стариками через смотровое окошечко, увещевал их, словно малых детей.
Иногда безымянный монах позволял и мне заглянуть в смотровое окошечко. То, что я видел там, бренность человеческого существа, настолько живо запечатлелось во мне, что я и сам вижу себя лежащим на одной из семидесяти или сотни коек с неизлечимо хроническим кашлем заядлого курильщика под присмотром ухаживающего за мной монаха. Иногда, когда, несмотря на запрет, я раскуриваю под одеялом трубку, он тихо, но строго распекает меня через окошко.
По другую сторону нашей спальни находилась открываемая только монахом-надзирателем дверь в столовую стариков. Высокие окна столовой выходили во двор, который летом затеняли каштаны. Под каштанами стояли скамейки, их всегда занимали старики, страдающие хроническим кашлем или астмой.
К завтраку два монаха, обслуживающих кухню, приносили на стол большую кастрюлю молочного супа с манкой. Он готовился из сухого молока, который присылали из Канады францисканские собратья. Сколько мы ни жаловались, суп всегда подгорал. Этот привкус — то слабый, то резкий — до сих пор всплывает в памяти.
Приют «Каритас» в дюссельдорфском районе Ратер-Бройх обеспечил мне на несколько лет дешевую еду и кров над головой, поэтому могу сказать, что вплоть до денежной реформы и даже после этого поворотного события завтрак неизменно состоял из уже упомянутого молочного супа, двух ломтей серого хлеба, кусочка маргарина и — в зависимости от снабжения — сливового мусса, искусственного меда или похожего на резину мягкого сыра.
Иногда по воскресеньям и всегда по большим церковным праздникам — например, на праздник тела Христова — полагалось вареное яйцо. Тогда к обеду подавали котлеты или куриное фрикасе и даже сладкое желе или ванильный пудинг. Зато ужин бывал однообразным, а потому вспомнить нечего.
По будням студенты, отправлявшиеся на лекции, и ученики с практикантами, уходившие на работу, получали судок с обеденным рационом, вкус у которого был слишком одинаково неопределенным, чтобы назвать ингредиенты того, что содержалось в судке.
Наши продуктовые карточки забирала кухня. Впрочем, мы не голодали. Нам выдавали лишь талоны на одежду и табачные изделия.
Обеспечиваемый подобным образом, я изо дня в день ездил на работу. По сравнению со всеобщей нуждой за пределами приюта «Каритас», жилось мне довольно неплохо, если бы только не мой второй голод, который особенно сильно давал о себе знать и донимал меня во время трамвайных поездок.
Всегда переполненный трамвай шел из Рата, останавливался неподалеку от приюта, затем со звонком тормозил у каждой остановки — и так до площади Шадовплац, где я пересаживался на трамвай, который направлялся к Билку и Верстенскому кладбищу.
Сидячее место мне никогда не доставалось. В вагоне теснились невыспавшиеся и бодрые, молчаливые и болтливые пассажиры обоего пола. Я видел, обонял, слышал все, что звучало на рейнском диалекте: типичное для послевоенных лет преобладание женщин над мужчинами, запах поношенной одежды, местные шутки, анекдоты и сплетни.
Отчасти по собственному почину, отчасти подталкиваемый другими, я пробирался к молоденьким девушкам, или меня прижимали к взрослым женщинам. Даже если меня не притискивало к ним вплотную, мои брюки касались женской одежды. При каждом торможении или ускорении материя сближалась с материей, тело с телом.
После зимних пальто и курток на вате наступила весенняя пора осязаемо тонких тканей. Коленка упиралась в коленку. Соприкасались голые локти, ладони, поднятые над головой к высоким поручням.