«Я хочу дослушать про отца,— перебила я его и села на диван рядом с ним.— Садитесь».— Он медленно сел и положил на колени руки. Разглядывая его в профиль, я снова потеряла запах весны, и мне стало необыкновенно безразлично, хотя что-то у сердца и копошилось. Я на него смотрела так же, как вчера смотрела на двадцатого мужа. «Хорошо,— сказал он и, взглянув радостно на меня, стал продолжать: — ...Денег много пропало,— ответил он,— очень много. Сто тыщ».— «Каких денег-то: царских или керенок?» — спросил я. «Настоящих. Старых. Хороших денег. Пятьдесят тыщ царских и все, как одна: катеринки и петры. Остальные керенки. Настоящие керенки, не то, что на аршин мерили, а с орлами. Ну, как, не будут их брать-то?» — «Нет, не будут».— «Ну? Ах,— тут он, извините, крепко обложился словом,— пропали?» — «Да, пропали»,— еле сдерживаясь от смеха, ответил я. «А вы бы вот там издали такой декретишка: берём, мол, и наполовину оплачиваем».— «Нет, не надейся на это».— «Ты-к, куда же мне их девать-то?» — «Отдай ребятишкам играть. А лучше всего сожги — заместо топлива сойдут».— «Нет, всё-таки поберегу — деньги. А может, вас свалят, другая власть будет — возьмёт».— «Ну, береги»,— ответил я.— «Поберегу. Поберегу. Что они — хлеба, штоль, просят, пускай лежат.— Тут он замолчал и несколько минут оглядывался кругом, а потом снова заговорил: — «Неужели, мать их в кубышку, пропали, а?» — «Пропали».— «А всё-таки, как-никак, а они — деньги. Вот приду в кладовку, вытащу из-под кровати сундук, открою: они лежат, новенькие,— инда сердце мрёт. Посчитаю, посмотрю, подумаю: а может, бог даст, свалят большевиков, и их будут брать». Я, покатываясь от смеха, ответил: «Нет, бог не даст,— не свалят большевиков, и твои денежки — ау».— «Ну, ладно, хрен с ними — других наживём: червонцы есть уж».— «А не боишься, что и червонцы пропадут?» — «Нет, не боюсь. Червонцы берут, как бывало кредитки брали, хорошо берут. На них теперь что хошь добьёшься.— Тут он опять замолчал, подумал, разгладил бороду и самодовольно улыбнулся: — На днях я в город ездил. Как барин ехал. Пришёл в вокзал, спрашиваю: дайте мне билет до Куликова Поля, чтоб спать можно было. Дали билет за рубль двадцать, и только я вошёл в вагон — кондуктор и показал мне на лавку: «Твоя до самого конца». Я сел, достал русской горькой половиночку, колбаски, выпил и почувствовал себя хорошо. Относительно горькой скажу: слаба только, покрепче надо бы сделать и тогда совсем было бы, как по-старому».
«А ведь не глуп мой отец? — засмеялась я.— Не глуп. Вы видите, как он хищно, по-звериному чувствует в нашей жизни старинку!» — «Потом он передал мне письмо и просил передать на словах, что на дочь не сердится и очень шибко скучает. Зовёт побывать».
«Спасибо,— ответила я,— делать мне у него нечего. Вы мне скажите, все ли там в селе так зверски чувствуют старинку? Неужели отец мой прав, что нам осталось переступить чуть-чуть ”и тогда совсем было бы, как по-старому”? Неужели это верно?» — «Отец ваш, конечно, не глуп, он хорошо разбирается в обстановке,— улыбаясь и глядя на меня тёмно-синими глазами, ответил Пётр,— а также и хорошо видит другую силу, которая по-звериному враждебна к нему и никогда не даст ему подняться на желаемую высоту и почувствовать себя окончательно ”как по-старому”».— «А мне кажется, что...» Пётр, вставая с дивана, перебил меня: «Вам нужно побывать в деревне».— «Это не обязательно. Я очень внимательно слежу...» — «Это похвально, но ещё не всё. Вы читали книгу ”Политика партии в деревне”?» — «Читала. Считаю эту книгу изумительной по анализу деревни. Когда я прочла эту книгу, я отчетливо увидала перед собой деревню, её самостоятельную жизнь, а главное, я познала то, что в восемь лет революции мы ничего не сделали, чтоб деревню повернуть на нашу дорогу. И мы только сейчас должны бросить лучшие силы в деревню и начать работу сначала. От такого содержания книги мне стало жутко». Пётр вышел из-за стола, заложил руки за спину, прошёлся по комнате, потом подошёл к столу, остановился против меня. «Жутко?» — «Да. Ну разве не жутко, когда на два населённых пункта — один коммунист, да ещё неизвестно какой. Вот тут и выведи крестьянство на социалистическую дорогу». Пётр, глядя на меня и любуясь мною, я это хорошо видела по его глазам и выражению лица, успокоительно сказал: «Что такое восемь лет в масштабе нашей революции? Ничего. Одна пылинка». И он, глубоко вздохнув, отошёл от стола и снова заходил по комнате. Я тоже притихла, и наше молчание длилось очень долго, а он всё это время прохаживался по комнате. Я очень внимательно наблюдала за его походкой, за выражением лица, за тёмным блеском глаз, за тонкими губами, которые изредка и едва заметно вздрагивали.