Особенно неприятное приходилось на ночное время, когда утешительное выветривалось из головы и начинался кавардак и бедлам, сочиненный каким-то композитором-садистом, цель которого была в том, чтобы распять сознание, как плоть. Марши бронзовых лениных с бабами-трубочистами в бронзовых юбках. Железные, наполненные ненавистью рабочие шли на рабочих, сокрушая друг друга киркой во имя депутатов с жирными холеными лицами, безостановочно гундящих подвешенными на ниточки челюстями. Пик, как показалось Лазареву, пришелся в аккурат на утопший «Курск». Пацаны бегали во дворе и орали: – Камбала утонул! Движимый инстинктом, Лазарев вошел в пустой, набитый всем, чего душа пожелает, магазинчик возле дома и, помня бабкины рассказы, как они в войну ели кору с деревьев, толкли ее в ступе и варили (некоторые умирали со вспученными животами), купил на последние деньги пять килограммов грязного серого пшена. Было стыдно нести такое домой, и потому он выбрал самый темный, правда, тоже дырявый пакет, так что пришлось внутрь вложить второй. Теперь зимой он, как бурундук, уничтожал свои запасы.
Заходил к нему один юродивый молодой человек, он стучал в дверь по-футбольному и приходилось открывать. Говорил немногословно. О каких-то каменных дольменах без окон и дверей, где живут в степи (а живут ли?) какие-то типы со сдвигом, астралы, догадывался Лазарев. Юра ел серенькую кашу без масла и, судя по всему, знал очень много. Но знание это было ему как справочник, как интернет. Ну есть он, этот справочник, или нет его, какая разница? Как-то притащил жизнерадостную книгу о необычайно красивой бабе, живущей в лесу среди зверей как первобытная Ева, все-то она знала, стоило ей лечь на землю, раскрыть ладони – и она как локатор улавливала все обо всех, и о том, что жена Лазарева пятый год порожняя ходит и что Ева исправит это в одну ночь.
– А как же секс? – спросил Лазарев.
– А никакого секса не надо, ты будешь ходить от ребенка к ребенку, счастлив. Давид – царь был такой – практиковал идентичное.
– Ты же зимой замерзнешь в лесу, – ни избы, ни пещеры у этой Евы не было. Короче, чтоб не обидеть Юру, он книженцию в жизнерадостной обложке отнес на мусорку втихаря. Что-то в доме все расклеиваться начало. А ему один монах говорил, что такие книги не только что в храме, и дома-то держать не надо. Сжечь ее надо было, да вот пожалел. И теперь кто-то другой в дырявых штанах ляпает перловкой на глянцевые страницы.
Ночью непрерывно шел полк немецких рабочих с немецкими подзагнутыми лопатами, они пели слаженно и шли упорно на земляные работы. Третий рейх возрождался, и пельменщица, заходившая изредка к его жене, с энтузиазмом докладывала о пятнадцатом килограмме пельменей, которые она вот-вот налепит за смену в цехе, где сидели они – сто пятьдесят пельменщиков, некоторые приходили с детьми для выработки, и ей было весело спешить по темным улицам, ее там ждал коллектив, где можно было раствориться в угарной работе, там веяло комсомолом, чем-то утраченным навсегда, и они лепили, лепили, лепили эти пельмени. Обедом их кормили до отвала, правда домой нести было опасно. Выгонят и всё, прощай родной коллектив, здравствуй улица. На новый год к
Лазаревым пельменщица не пришла. Проспала. И пьяный Лазарев бежал от остановки до остановки, разгоряченный выпивкой.
Там вдали, где-то за поворотом, ему, с бултыхающимися в карманах бутылками, чудился город, где его помнят и ждут. И вот за мостом ему открылась огромная яма, заполненная плотными огнями. Здесь он стоял в очередях, радовался новым резиновым сапогам, отводил сына в сад, приколачивал в красном уголке фанерную руку Ильичу, плыл на лодке осыпаемый осенней листвой. Сидел на набережной с девушкой в нарядном платье. Потом… Шум, гам, треск, разбитая стеклотара, пьяные дебаты на крыше новостройки. И он стоял гонцом у застекленной витрины и думал с зажатыми в потном кулаке деньгами: неужели эти ряды румяных наклеек и он, сдавленный очередью, – навечно? Так же будет выходить бабка и до угла махать ему на прощанье рукой.
Но он ехал в сверкающую яму, и автобус был битком набит знакомыми киноартистами, это на них он доставал с таким трудом синие билетики. Это их расстреливали, это они тонули, сгорали на работе, любили и так (!) смотрели в лица своих любимых девушек, говоря простые в общем-то слова, но с какой интонацией! За ней, за этой интонацией Лазарев и ехал со своими бултыхающимися бутылками. И уснул в коридоре общежития, предварительно собрав коврики у дверей. Он прижался плечами к горячей батарее и спал сном праведника и не обижался, а только приподнимал зад, когда с первыми лучами хозяева стали разбирать свои замусоленные коврики. Он спал со счастливым выражением лица, поэтому его даже не сдали, снять с него было нечего, а кто-то даже позаботился и хорошенько напялил его свалившуюся шапку ему на голову.
Сверкающая яма-берлога хранила его до весны. Она придет, и снег растает, и всё зашумит опять нежными клейкими листочками. Всё остальное лабуда…
Матрац