А тем временем кореец и не думает останавливаться, у него оказывается бездна вариаций, уже не влезающих в наши головы, и вот-вот что-то не выдержит и лопнет в этой отчаянной машине. Все просто заворожены «танцующим Шивой», и, кажется, этому не будет конца. Время остановилось, но никто не зевает, не бежит, всполошась, мол, у меня же там суп выкипит. Подождите еще, и вы увидите, как вам будет легко, вы все забудете про ваши болезни, двойки, и все ваши страхи покажутся столь мелкими и незначительными, как если бы вы постигли суть, умея делать всё с таким артистизмом, с такой волей к совершенству, и многое отпало бы за ненадобностью, жизнь так прекрасна…
И тут раздается грохот, это, оказывается, упала повариха, забравшаяся на пустое ведро, в своем обширном и все равно тесном ей платье. Она упала, зацепившись за барабан и тарелки на ударной установке, с бледным лицом и замутившимся взором, цепляясь за галстук с пальмами на шее физрука, цепляясь за антенну транзистора у фельдшера из медпункта, за Савву, у которого под майкой был спрятан взрыв-пакет, и, пока она окончательно не грохнулась, проломив барабан, кореец подпрыгивает и совершает сальто-мортале, замирает на какой-то миг в звездном небе с блестящими ботинками с подковами и медными набойками, держите, а, это вы там, мое почтение.
Савва прыгает под мосток рыбкой, в крапиву, и раздается взрыв, затем дамский визг, все мечутся как ошалелые, директор пытается что-то сказать в микрофон, но у него сел голос, и, пока ему наливают из графина воду в дрожащий стакан, физорг и еще кто-то поднимают и несут Савву в грязной, порванной майке, его тащат в медпункт, и у него болтается бледная рука, как у покойника или у выключенной электрокуклы.
Наконец директор справляется с собой и тихо шепчет в самый микрофон – на сегодня всё. Всем спокойной ночи.
Тихонин остров
Тихоня встал и, быстро отворив верхний шпингалет, шагнул со скрипнувшей парты в мутную полосу света, отдающего залежалым снегом, в пространство, заполненное радостными птичьими голосами, журчаньем ручьев, шлепаньем по лужам тысяченожки со спичкой в зубах и будильником в коробке, прижатым к сердцу, в запах грязи, гнилой картошки, кем-то вываленной у забора, и в пересекающиеся полосы и переплетающиеся тени, куда, он знал, можно спрятаться. – Держите его! – верещала Нина Бертгольдовна, и кто-то пытался ухватиться за его хлюпающие на сквозняке брюки.
Комаров в это время списывал из подсунутого ему учебника теорему. Быстроглазова с удовольствием принялась за макияж. Орлов закурил на задней парте, пуская дым кольцами. И только Маруся Заводных, уткнувшись в сгиб локтя, заплакала.
Тихоне трудно было поначалу и от дворника Евсеича, машущего ему снизу метлой, и от высыпавших, наконец, воспитанников школы им. Лобачевского, и от себя тоже, с сигаретой в зубах, сдвинувшего на затылок фуражку, смотрящего перед собой усталым взглядом, шедшего с работы, где приходилось завинчивать и отвинчивать крышки бочек, сливать остатки солярки, катить и ставить в кузов… Перед собой было особенно неудобно, как и перед женой, вечно всклокоченной, вечно что-то жующей, полощущей, блюю-блю-бля-бля, горло. А вон Уткин, потом уже директор Уткин Федор
Никандрович, он сотенную купюру заклеил в фотоаппарат «Зенит», чтоб в братской нам Германии поменять на дойчмарки…
Какое-то время они еще пытались достать его, кто палкой с раздвижной лестницы, кто при помощи веревки. Орлов запустил булыжником и высадил окно, на что Нина Бертгольдовна возмутилась еще больше. И потом свист, камни и «идиот» уже как бы не совсем относились к Тихоне именно. Они видели его на каком-то чудовищных размеров велосипеде, или это тени от ветвей вкупе с отражениями сыграли с ними такую забавную шутку, они и сами не могли понять точно, в чем дело. То ли это произошло на пляже и Уткин, отстояв длинную очередь, приобрел бидончик разливного и по принятии этот Тихоня, нагло наступив на ногу, озадачивает его своими светопреставлениями, именно «свето», т. е. чем-то отличными от него, Уткина.