И ноги сами вставали в боты. Шарф крутился вокруг шеи, сморщенное лицо, небритое и такое, что постоянно хотелось промелькнуть мимо зеркала незамеченным. На кухне сидел гигант с бородой и пел песни под гитару. Тебе подвинули стакан и тарелку с куском селедки. Ты долго медлил, отдаваясь вибрации струн и задушевному голосу, ты перекатывал стакан из руки в руку, и на тебя уже смотрела с интересом подруга гитариста с явно московским лицом. Ты пригублял обжигающую горечь, в отключке смотрел на мотающиеся обнаженные вазы: – Извините, а не угостите ли фильтрованной сигаретой, – спрашивал, осмелев, уже предвкушая, как прижимаются к клетчатой перегородке веранды холодные щеки столичной штучки. Гости подпевали, их голоса становились все глуше, все роднее и мелькали за мокрыми ветвями кремлевские слезы, а вы шли со Славой и столичным изделием на веранду, чтоб там втроем шептаться над упертой бутылкой и переходящим красным стаканом. Но вот получилось, что Слава пошел в кусты, и вы, перепачкавшись помадой, целуетесь, шаря руками по комсомольским местам. Потом приходит Слава с женой и, пошатываясь, говорит, что они уходят. Потом гитарист с хозяйкой квартиры объявляют, что они едут на квартиру, где их ждут, суют бумажку, которая тут же теряется. Твоя жена танцует на балконе с матросом, стряхивая пепел на гуляющих. И вечер закручивается, все обещая и обольщая волненьем в груди и глубоким грудным голосом. Стук трамвайных колес. Скрип кровати. Пустые тапочки.
Передавали «Антоновские яблоки». Какой беспросветный мрак. Ну что мне его мастерство, если от него только гул в груди неустроенности, никчемности, чеховская всепожирающая хандра.
Сладострастные стоны, ау, где вы? Отвратительная желтая бумага с вкраплением опилок. Пилили мыло ниткой. Недавно. Вчера мне приснилось, что мы покупаем билет, и все вроде уладилось, сидим в одном купе. Но она отлучается, и я не могу уже нигде найти ее. Пробуждение, полная радости грудь. Спасибо, Господи, спасибо за все.
Молодой дантист сказал:
– Мужчина, кончайте водку пить, пора вставлять зубы.
Какая боль, какая боль, Аргентина-Ямайка: пять-ноль. Где вы, белые мои зубы, где вы, белые мои простыни с инициалами?
В кустах лежал пьяный, держась за ручку полуоткрытого чемодана, полного зелеными пачками. Сырая высокая трава, густые заросли сочащихся кленов. Он лежал рядом с кучей дерьма, и использованные бумажки пошевеливал ветер. Фуражка его съехала на нос, он посапывал, втягивая и выделяя тонкую струйку сопли, по подбородку его бежала слюна, и выражение такой беззаботности расплывалось по его лоснящейся физиономии, что я залюбовался.
– Ну скоро ты там?
– Иду, иду.
И я скрыл листьями и удалился на цыпочках, чтоб не потревожить сон счастливого человека.
Мальчик и смерть
Жил один мальчик. Он ходил в школу. Ему было все равно, пока он не узнал, что умрет. И тогда ему стало страшно. Потерять папу и маму, бабушку и дедушку, сестру. Он пробовал об этом говорить со взрослыми и понял, что про это неудобно говорить, все равно что спрашивать, откуда берутся дети. Он никогда не спрашивал, потому что чувствовал, как неудобно про это. То ли дело с ребятами во дворе, и про откуда дети, и про смерть. «Когда помрешь, – говорила соседка по парте, – положат пятаки на веки, чтоб не открывались, как моей бабушке». И потом вечно столько забот и дел, отвлекающих от этого каверзного вопроса, что просто невпроворот. И взрослым некогда об этом думать, им это скучно, неинтересно. Они собираются что ли жить вечно? Почему же тогда, думал он, собаки не боятся? Говорят, они прячутся подальше и все. И кошки тоже, и голуби.
Интересная штука получается: человек – царь природы, а перед лицом смерти выглядит хуже собаки. Тут какая-то тайна.
И он носил в себе эту неразгаданную тайну, иногда забывая ее. Иногда на него находило, и он замирал посреди игры в футбол во дворе. И мяч летел мимо, а он стоял, пораженный догадкой – вот-вот что-то разрешится, откроется, прояснится, вот-вот, это так важно, должно быть, – покачиваясь, как дерево от ветра. И пробегали товарищи с открытым ртом, они что-то кричали, наверное, – гол! Эх ты, разиня! Но он не слышал, а слышал, как спускается красный вечер на крыши, на окна, на девочку-соседку, играющую в дом с подружками. А его кто-то толкал в спину, и вот он уже бежит, чтоб не упасть, пинает мяч, несется дальше. Потом, после игры, когда они сидят на лавке возле дома, запыхавшиеся, возбужденные, и обсуждают матч, ему не кажется мысль о смерти грустной, она обыкновенная.