Я валялся на диване в маминой гостиной и читал «Девять рассказов». Диван был семидесятых годов, обтянутый искусственной шерстью лунно-серого цвета, жесткий при всей своей пузатости. За своими босыми ногами я видел стеклянные двери на террасу. За домом склон уходил вниз с пугающей вертикальностью. Деревья вырубили, чтобы хозяева, будто сказочный скряга, могли постоянно держать перед глазами двухмостовый вид, заключавший в себе какой-то безумный процент от стоимости дома. Дальше внизу, на западном краю Окленда, огни фар писали на шоссе загадочную бегущую строку. Сан-Франциско угадывался по янтарному сиянию смога.
Не помню точно, какой рассказ я читал, когда вернулась мама, но моим любимым всегда был «Дорогой Эсме с любовью – и всякой мерзостью». С первого прочтения в старших классах и сам рассказ, и герой напоминали мне деда. То немногое, что он к тому времени рассказал мне про службу в армии – европейский театр военных действий, короткое пребывание в Лондоне перед отправкой во Францию, работа в разведке, о которой дед говорил: «по большей части писанина» и «ничего особенно интересного», – вроде бы совпадало с историей сэлинджеровского автобиографического сержанта Икс[38]
{106}. Никто не говорил, что у деда «нервное расстройство», не предполагал, что он вернулся с войны, не «сохранив способности функционировать нормально», как выразилась Эсме в рассказе. Я никогда не думал, что у него «психологическая травма», что он «пришиблен войной». И все же рассказ Сэлинджера вроде бы объяснял в деде что-то, что, на мой взгляд, нуждалось в объяснении.Мама вошла со стаканом виски, налитого на пригоршню ледяных кубиков. На ней был коричневый бархатный халат поверх розовой ночной рубашки. Сегодня она допоздна разбиралась с дедовыми налогами, даже вызвала сиделку, чтобы освободить себе пару часов. Ей удалось найти ошибку и сэкономить деду почти тысячу долларов, что объясняло порцию «Джонни Уокера». Мама держала старый фотоальбом в черном картонном переплете с тиснением под кожу. Края корешка протерлись и размахрились.
– Хочу тебе показать, – сказала она.
Мама села рядом со мной. От ее мокрых волос пахло шампунем «Прелл». Это был ее неотъемлемый запах – мятно-прохладный и какой-то величавый. Вообще-то, у «Прелла» запах совершенно не мятный, но у него ментоловый цвет, и в старой телерекламе жемчужина медленно и величаво погружалась в глубины зеленого флакона «Прелл». Я так и не выяснил, как способность тормозить жемчужину связана с моющими свойствами, но в зрелище, как и в моей маме, было что-то царственное. Когда она садилась, из фотоальбома посыпались серые хлопья истлевшей бумаги.
– Это альбом твоей бабушки.
На обложке облупившимся золотом с широкими засечками было вытеснено «SOUVENIRS». Язычок из искусственной кожи просовывался под скобу, как у дневника, только без замочка. Я видел этот альбом первый раз.
– Не знаю, что он тебе нарассказывал, – заметила мама.
В ее тоне слышалось порицание то ли деду, то ли моему неуемному любопытству. Хотя, может, мне просто почудилось.
– Ничего он не рассказывает.
– Я слышала, он говорил тебе про мою маму.
– А, да.
– И как мне пришлось жить у дяди Рэя, пока дед сидел.
– Да, он говорил.
Мама тоже умела особенно поднимать брови и сделала это сейчас. Я сознался, что да, если вспомнить, дед мне чего-то немного рассказывал.
– Ну так вот, я подумала, тебе интересно будет посмотреть. Это одна из двух вещей, которую мама привезла с собой.
– А вторая какая?
– Я.
– Ах да, конечно.
– Я забрала его с собой в Балтимор. Когда поехала к дяде Рэю. Нашла на чердаке перед самым переездом.
– В смысле, в Хо-Хо-Кусе?
– Мы освобождали дом. Твоя бабушка уже была в больнице. Я нашла альбом и вроде как прикарманила. Не знаю почему. Я его тогда увидела в первый раз. – Мама погладила облупившееся золотое тиснение. –
– Не волнуйся, пожалуйста.
– Ладно. Хорошо, – сказала мама, но альбом так и не открыла.
– Может, в другой раз?
– Нет, все нормально. Просто я уже давно… уже давно его не доставала. – Она отпила еще большой глоток. На этот раз, видимо, виски пошел лучше. – Самое смешное, что у нее и снимков-то почти не было. В смысле, для альбома. Всего четыре. Только первая страница.
Я попытался вообразить, что от всей фотолетописи моей жизни до сегодняшнего дня – то есть примерно до того возраста, когда бабушка приехала в Штаты, – осталось всего четыре снимка. Может, это были бы фотографии, которые я выбрал сам: особо любимые или запечатлевшие самые дорогие моменты. А может, случайные: портрет моих прыщей и брекетов, смазанное смеющееся лицо отца, который не вовремя отвернулся от фотографа. Я понимал, что в любом случае дорожил бы ими, но, если бы вытерпел столько горя, сколько моя бабушка, не факт, что мог бы на них взглянуть.