– Сперва я не понимала, если у тебя только четыре фотографии, зачем покупать альбом? Потом решила: наверное, она собиралась вставлять туда уже американские снимки. А потом забыла. Или купила другой альбом. Не знаю. У нас много других альбомов, ты их видел.
– Конечно.
– Поэтому я решила его забрать. Самой заполнить остальные страницы.
– Они были пустые, когда ты взяла альбом?
Мама кивнула и выдохнула. Ее долгий вздох закрутил пылинки в луче лампы орнаментальными завитками.
– Давай пропустим эту страницу, если тебе тяжело на нее смотреть.
– Нет.
Она расстегнула застежку и открыла старый альбом на первой пустой странице. Он был из тех, в которых фотографии крепятся самоклеящимися уголками, вроде черного потолочного плинтуса. На странице было шестнадцать таких аккуратных уголков. Четыре бежевых прямоугольника с выемками на уголках, для подписей. Сами подписи – чернильной ручкой, европейским почерком, который я помнил по деньрожденным открыткам с приложенным к ним чеком на двадцать пять долларов.
– Что такое? – спросила мама у фотоальбома. Подняла его с колен и зачем-то заглянула вниз. Положила обратно. – Ой, нет.
Она принялась листать страницы, и перед нами замелькал мир, в котором кончилось ее детство, разбитый на сетку черно-белых квадратов, снятых, без всякого сомнения, детским «кодаком». Мама листала все быстрее и быстрее, дыша ноздрями, как будто силилась сдержать злость или худшие страхи. Я видел ряд мотельных кабинок, мотельный бассейн в форме наконечника стрелы, вывеску мотеля с неоновым буревестником. Пляж в отлив, пляжные зонты. Мама с голым по пояс спасателем. Мама в широкой юбке нервно протягивает хот-дог медведю на цепи. Пижонистый дядя Рэй в двубортном костюме, рубашке с расстегнутым воротом и в шейном платке. Мама в шортах и топике позирует рядом с деревянным индейцем у входа в табачную лавку. Мама за рулем припаркованного кабриолета «альфа-ромео», слишком юная, чтобы водить сама. Еще один отпечаток снимка, который дед привез из Флориды, того, где мама с луком сидит на лошади без седла. Жокей с лоснящейся породистой лошадью щурится на человека в шляпе с узкими полями. Еще лошади, препятствия, ипподромные арены. Пухленькая дамочка со жгучими, даже злыми глазами; на одних снимках она и дядя Рэй, на других – она и мама. Мама и дядя Рэй с разными ярко накрашенными женщинами. Мама и дядя Рэй у входа в бильярдную. Мама на фоне мемориала Линкольна, на фоне ворот ипподрома в Пимлико, на фоне какого-то старинного бревенчатого форта. Мама верхом на пушке, как киплинговский Ким.
Мир до моего рождения, мир бесконечных оттенков серого. Серое море, серые блондинки, серый кетчуп, серые сосны. Все снимки, кроме того, что на лошади, я видел впервые. О времени, которое они запечатлели, слышал лишь смутные намеки. Мне хотелось остановить мамину руку, погрузиться, как жемчужина в шампунь, в серый доисторический отрезок ее жизни, который она так стремительно пролистывала. Фотографии мелькали, страницы хлопали.
На последнем листе фотографий не было, только отпечатанный на машинке и скопированный на ротапринте листок, желтый, как фильтр сигаретного окурка. Клей, на котором он держался, от времени превратился в бурые кристаллические крупинки, вроде сахарных. Буквы выцвели до темно-лилового цвета. Прежде чем мама захлопнула альбом, я успел приметить ржавый вампирский укус степлера и слова «ланч», «с гарниром из диких яблок», «уголок поэтов» и бабушкино имя – все мелким машинописным шрифтом, который тогда назывался «элит».
– Фу-ты, черт, – сказала мама.
– Они выпали?
– Не знаю.
– А раньше были? Когда ты их видела последний раз?
– Не знаю.
Мама прижала альбом к груди. Я видел, что она мысленно перебирает историю альбома, силясь вспомнить, когда последний раз видела фотографии. Вид у нее был убитый. Я удивился. Естественно, всякого бы расстроила такая потеря, просто я ждал, что мама попытается скрыть свое огорчение.
– Не знаю, – повторила она.