В «подразделении Т» дед почти ничего не рассказывал о себе, даже Ауэнбаху. Рассказы о его прежней жизни являли собой смесь четверть правды и домыслов. Якобы он был рэкетиром в нью-йоркских и филадельфийских бандах и при посвящении в гангстеры в качестве обряда инициации прострелил себе живот пулей, натертой сырым чесноком, чтобы было больнее. Он откусывал врагам уши и скармливал бродячим псам. И если он тебе улыбнется – эту выдумку особенно любил Ауэнбах, – это будет последним, что ты увидишь в жизни. Сам Ауэнбах достаточно часто вызывал у деда улыбку, так что мог смеяться над этим преувеличением, и достаточно с ним сблизился, чтобы поддразнивать его мифическим бандитским прошлым. Дедова скрытность могла пугать, а могла не пугать (это уж каждый решал для себя), но когда он все-таки заговаривал или проявлял какие-то чувства, это было очень убедительно. Именно Ауэнбах стал звать его Рико в честь героя Кэгни из «Врага общества»{59}
. Насколько я знаю, ни до, ни после прозвищ у деда не было – он бы такого просто не потерпел.– Попробую, – ответил дед, понимая, что на самом деле выдохся Ауэнбах, и не зная, что с этим делать.
– Ладно, – ответил Ауэнбах и помешал виски пипеткой, чтобы взболтать оставшееся на дне лекарство от укачивания. – Пей.
Дед поставил мензурку на тумбочку между кроватями и взял «Журнал прикладной химии».
– Брось, Рико. Пей. – Ауэнбах силой отобрал у деда журнальную подшивку и бросил через плечо. Она с возмущенным шелестом раскрылась в полете и хлопнула о стену. Обои были с модерновым рисунком из колец и линий, часто мучивших моего деда, которому мерещились в них невозможные ароматические углеводороды. – Опять видишь гетероциклические соединения на обоях?
– Нет.
– Я серьезно, старик. В любой другой вечер. Не сегодня.
– А чем сегодняшний вечер такой особенный?
Ауэнбах взял себя в руки. Его пращуры с верой и твердостью терпели неурожаи, падеж скота и студеные зимы. Он мог справиться с одним упрямым филадельфийским евреем.
– Надо подумать. Ну вот, например. Завтра тебя загрузят в «дуглас» и отправят в такое место под названием Германия, где, по слухам, велика вероятность встретить много вооруженных людей, которым захочется украсить твою мадам Сижу свастикой из пуль.
– Так то завтра.
– Речь об одной порции виски, язви твою вошь.
Дед покачал головой.
– А почему? Только не надо мне втирать, что не любишь терять контроль над собой.
– Не люблю.
– Нет никакого контроля.
Ауэнбах хлопнул мензурку виски. Сел на край кровати, поставил пустую мензурку на тумбочку. Взял ту, что налил деду, отсалютовал ему и хлопнул ее тоже. Вздохнул с некоторым даже удовольствием.
– Хороший виски?
– Отличный. – Ауэнбах поставил мензурку, встал, угрюмо посмотрел на свои ноги. Затем подошел к стене и поднял журнальную подшивку. Разгладил страницы, отдал ее деду. – Есть лишь иллюзия контроля, – продолжал он с обычной мягкостью. – Ты ведь это понимаешь? Никакого контроля на самом деле нет. Только случайности и вероятности, которые извиваются, как коты в мешке.
– Знаю, – ответил дед. – Но когда я трезвый, мне не приходится об этом думать.
Раздался глухой удар, давление, ощущаемое где-то глубже барабанной перепонки. Как грохот бомбы, упавшей на соседний дом, когда содрогаются полы и стены, дребезжат окна, только это не могла быть бомба. Бомба предупреждает о себе. Выпав из брюха «юнкерса», она свистит, воет, гудит или издает бесовские вопли, которые с приближением к земле становятся все громче и экстатичнее. Самолет-снаряд Фау-1 летит над головой, жужжа себе под нос, прежде чем его счетчик скрутится до нуля и разблокируются взрыватели боевой части. Затем наступает долгая тишина, пока самолет-снаряд пикирует к встрече с пламенем и разрушением.
Дед едва успел подумать: «Ракета!» – когда грохот сменился ревом и лязгом, как будто поезд подъезжает к станции метро «Мраморная арка». Он прокатился по округе, словно нарастающий раскат грома. Ракета летит вчетверо быстрее звука, так что волна от ее приближения запаздывает по сравнению со взрывом.
– Мы ее слышали, – сказал Ауэнбах. – Значит, мы живы.
Дед зашнуровал ботинки и завязал галстук. Они надели шинели и фуражки. Ауэнбах взял фотоаппарат. В вестибюле наверняка была сейчас паника, так что они спустились по лестнице в цокольный этаж и прошли длинным коридором с полом, выложенным в шахматном порядке черным и белым кафелем. Сквозь открытую дверь в конце коридора тянуло жаром огня и ночным холодом. Повара и судомойки в белых халатах входили и выходили, разговаривали по-английски, по-французски, по-польски. В кухню, наружу, из кухни, на улицу. Издали можно было подумать, будто они заняты чем-то полезным, может, передают ведра по цепочке, а на самом деле они просто слонялись как идиоты, которым нечего делать. Толстый повар стоял в дверях и смотрел наружу. Его лицо и живот озаряли отблески пламени. Дед отодвинул его плечом. Они с Ауэнбахом выбежали на Оксфорд-стрит и неоригинально встали столбом как идиоты, которым нечего делать.