Наконец грянул мороз, и все вокруг стало твердым и хрустящим. Пни, покрытые ледяными узорами, превратились в подобие надгробных памятников. Ветки ежевики, заледенев, стали похожи на колючую проволоку и цеплялись за шубу проходивших мимо зверей. По ночам мир подергивался ледяной коркой, она становилась все толще и крепче, и отыскать воду теперь было нелегко.
Город все разрастался, там появлялись новые дома и рестораны, а рядом с ними – мусорные бачки, набитые аппетитными отбросами. Лисы и ястребы наедались до отвала; когда им надоедали объедки, они лакомились крысами и мышами, которые всегда во множестве водятся вокруг человеческого жилья. Люди не обращали на своих соседей ни малейшего внимания и вряд ли догадывались об их существовании – крысы и мыши были невидимы для людей, но не для лис и ястребов. Люди вообще не отличаются наблюдательностью, и лишь немногие из них замечали хищников, вышедших на охоту за мелкой живностью.
У насыпи О-ха нравилось куда больше, чем на свалке. Тут у нее была настоящая нора, вырытая в земле, а не странное жилище, мало подходящее для диких зверей. В душе О-ха всегда оставалась лесной жительницей – Камио в шутку дразнил ее деревенщиной. Она по-прежнему недолюбливала город и не доверяла ему. Жизнь в
О-ха боялась, что, когда по новой ветке пойдут поезда, ей не будет покоя от грохота. Камио успокаивал ее, утверждая, что привыкнуть к шуму и вибрации – сущий пустяк. Но лисица догадывалась, что он судит не столько по собственному опыту, сколько по рассказам. Что касается О-ха, она не слишком полагалась на чужие слова. Камио, напротив, доверял им всецело и частенько передавал услышанное с таким видом, будто своими глазами видел все, о чем говорил.
Как-то О-ха краем уха услышала обрывки разговора Камио с другим лисом. «Был тут в городе, лазил в канализационные трубы. Ну до чего широкие, красота», – сообщил чужак. Позднее О-ха слыхала, как Камио точно теми же словами рассказывает о новых трубах Миц. Лисица решила вывести мужа на чистую воду.
– Что ты кормишь ее байками? – возмутилась она. – Ты же сам не видел этих труб! Даже близко к ним не подходил.
Но Камио нимало не смутился.
– Пойми, – заявил он, – всякий раз объяснять, что кто-то, как бишь его, когда-то рассказал мне, сославшись на кого-то, как бишь его, – это слишком долго и занудно. К чему попусту трепать языком – проще повторить то, что ты слышал.
– Да ведь так поступают только завзятые вруны! – не сдавалась О-ха.
– Неужели? – невозмутимо осведомился Камио.
Камио по-прежнему был ей дороже всех других лисов на свете. Они нередко препирались, но без всякой злобы и раздражения. Эти полушутливые стычки ничуть не ослабляли их привязанности друг к другу.
О-ха нравилось сидеть у входа в нору, скрывшись в высоких травах, и любоваться сверкающими стальными полосами, убегающими вдаль. Они неодолимо притягивали ее взгляд. Чистота этих прямых, строгих линий завораживала лисицу. «В природе редко встретишь подобное совершенство», – с восхищением думала она. От путей так и веяло холодом, спокойствием и уверенностью – свойства эти, по убеждению О-ха, были неотделимы от образа идеальной лисы. «Да, – размышляла она, – хорошо бы создать лисью душу по образу и подобию этих стальных полос. Если бы перенять у рельсов их блеск, неуязвимость, их невероятную выносливость, надежность и стойкость». Она полагала, что настоящей лисе должен быть присущ аскетизм и умеренность в желаниях. Жизнь у железной дороги была ей так по сердцу оттого, что здесь не было никаких излишеств и ненужной дребедени. О-ха знала, что душа ее впечатлительна и ранима, и мечтала обрести неколебимость и твердость. В ее представлении твердость духа неотделима от презрения к телесным удобствам. Камио частенько повторял, что О-ха – самое мягкое и нежное создание, хотя и не любит мягких подстилок. Его подтрунивание всерьез огорчало О-ха. Она питала уверенность, унаследованную, возможно, от предков, что излишняя чувствительность служит лисе не к чести.