Никогда не забуду прелестную уличную сценку сразу после войны в Москве. Трамвай остановился у светофора, и я вижу часть улицы. Молодая изящная и загорелая женщина в выцветшей военной форме, с погонами сержанта, вся в орденах, а навстречу ей по той же самой дорожке, отведенной строителями — под дощатым козырьком с трубчатой оградой, — старшина, молодой, статный, бравый, с орденами. Дорожка узкая. Женщина сделала шаг влево, а старшина сделал шаг вправо — и они столкнулись лицом к лицу. Тогда женщина сделала шаг вправо, а старшина — влево, и они снова столкнулись. И подняли глаза друг на друга, увидели, как они оба молоды, здоровы, прекрасны — и улыбнулись, просто расцвели улыбками. И тогда старшина сильным, ловким движением приобнял свою встречную-«поперечную» и легонечко перенес ее, освобождая себе дорогу. И они разошлись…
И мне до сих пор грустно оттого, что они так легко расстались. Кто знает, может быть, все счастье жизни заключалось в этой встрече… Может быть, они потеряли то единственное, что выпадает человеку лишь однажды. Может быть, они и созданы были друг для друга — и не знали об этом…
Уж остаться бы ей в его объятиях…
Удобство — или красота?!
Сразу после войны, после растоптанных, пропахших потом сапог, заляпанных грязью шинелей, после поруганных сел и деревень, разбомбленных городов, после тусклого, серого, нищенского быта мир рванулся к красоте. И в жертву ей принес удобство…
Мебель стала на курьих ножках, ни встать, ни сесть. Посуда стала стилизованная, за ручку чашки не возьмешься наработанной рукой, сразу выскользнет, ибо ручка эта сделана в виде причудливого завитка, а донышко у чашки с копейку. Знай смотри, как поставить, да еще чтобы при этом не опрокинулась на полированный стол. А если человеку 70—80 лет? Он не может подняться без посторонней помощи с этих прекрасных стульев и кресел, он не может сесть за стол, ибо этот стол ниже поясницы. Он не может взять эту чашку, ибо руки у него уже не гнутся. Он не может лечь в современную постель, ибо матрас в ней поролоновый, теряющий эластичность через 2—3 месяца после покупки. Конский волос, пружинивший и не умирающий в своей эластичности, можно найти только в гнездах степных птиц.
Зато одежда, особенно женская, стала одно удобство. Пресловутые брюки. Брюки на всех — на старых и молодых, на толстых и тонких, на красивых и некрасивых, на стройных и горбатых. Прелестные юные девушки, которые по современным возможностям должны были бы ходить в шелке и кружевах, оттеняющих их женственность, их миловидность, ходят в мятой, залатанной, выцветшей дерюге, именуемой джинсами! Если бы они видели себя со стороны — длинноногие, долговязые, с распущенными по плечам волосами, какими они предстают перед уличной толпой! Но чувства самокритики у них нет: они любят моду, еще раз моду, одну только моду.
Какая суровая Волга! Ветер, тучи. Волна крутая, словно на море. А потом в ясный, солнечный день необъятный простор на лугу, разливанное море цветов: ромашки, колокольчики, лютики, раковые шейки, медвежье ухо, донник белый и желтый, тысячелистник, таволожка и какие-то беленькие цветочки, мельчайшие, еле видные глазом, но такие душистые, что сердцу делается больно… И ты… Песня песней тебе, твоей доброте, твоей ласке, терпению…
Помнишь, как мы пили воду из минерального источника?
Помнишь, как сидели над Волгой и смотрели на заволжские просторы?
Помнишь, как мы бродили по лесу, по его бесконечным тропинкам, свивающимся в один узел, а потом расходящимся снова, как солнечные лучи?
Помнишь?..
Помни!
Ты мне дал счастье жизни, и я не забуду его никогда!
Серый замок на фоне осеннего серого неба, серый мокрый булыжник и серые голые ветлы, бегущие вдоль размытых осенних дорог от Хелма и Беловежа до Люблина.
Я еду верхом на лошади по опушке леса. Сеется мелкий, почти пылевидный, невидимый дождь. Но шинель и ушанка набухли, в сапогах что-то хлюпает, и бедная лошадь с трудом и как будто со всхлипом выдергивает из грязи свои тонкие ноги, обутые в мокрую черную глину.
Иногда мне приходится пробираться так близко под ветками деревьев, что я вижу на маленьких, сжавшихся почках повисшие капли, все ветки унизаны этими каплями, расшиты, как бисером, сероватым и стеклянистым. Когда я головою или плечом задеваю ветку, меня обдает короткий, легкий, невидимый дождь этих капель. И я вспоминаю тяжелую, бесконечную череду своих прожитых дней — под дождем, под порывами ветра, под снегом, в томящей жаре, в желтых, глинистых тучах поднятой танками пыли на смоленских проселках, и я думаю о природе, как о твердом и неуступчивом друге. Она хочет, чтобы я была злей, настойчивей, крепче, чтобы видела в окружающем мире не сусальную, сентиментальную красоту, а глубокую, скрытую, полную мужества мудрость. Иногда мне даже кажется, что она говорит:
— Полюбите нас черненьких, а беленьких нас и дурак полюбит!
И я чувствую ее зрелую правоту.